Чертольские ворота | страница 24



Но скоро учуял царь всю малость своих угождений любому бездонному страднику, бедствующему не в меру царских сил.

Чело облагодетельствованного старца-погорельца озарилось нежно, но лишь на миг. Поди, получит новый терем, и заблудится, где-нибудь сядет в нем и завоет теперь о сынах, что перемерли, обгорев по пьяни в доме старом. А так — без дома — знай ютился-суетился бы, петлял бы отец их «меж двор»: путал бы след, по которому Великая печаль за ним идет. Но не расчел, забыл, годами многий, что от претугой змеи-печали смертный царь ничем не пособит...

И тот с правежа[5] снятый кричник[6] радовался, наверно, недолго. В новейшие времена чтобы встать ему на ноги (на такие, чтоб уже не трепетали от свистания правежных палок), железные работы надо расширять литьем цветных металлов — бронзы, меди, серебра. А там вроде нужна вторая домница? А подати? А по безвестности заказов не набрать? Опять заем?.. Да все одно ведь — счастью его живота одного дыма над крицей мало! Как мало для пытолюбия дьякона из патриаршего причта одних греческих книг, а дай и лютерские, и латинские. Мало распутных монашек захолустной лавры, а надобна пренепорочная царская дочь...

Один такой дьякон-царь теперь проморгался, увидел себя в тесной родственной близости ко всему самому простому и страдному, которой не знал до сих пор. Играя с легким сердцем в Польше, путешествуя войной по Северщине, несмотря на проволочки, временные неурядицы, тумаки, ловушки, он все же здраво надеялся явиться в конце всех концов у какой-нибудь цели — самым умным и везучим, ухватистым. И только на левом, низком берегу Оки ему прочтена была та невесомая жуткая грамота, а в Москве — на всю Москву — только одно лицо, странно, единственно маня, отшатнулось от него в темной светелке... Тут только он насторожился и даже заподозрил что-то жесточайшее вдали, уже пробующее его на вкус выскальзывающим жалом безначальным, безразмерным...

Раньше только отвлеченно — заученно — знал, а сейчас и отчетливо почувствовал: смерть и тоска, вой человеческих детей, жалоба зверенышей, рыщущий, ищучи ласки, дворянин и ярый смерд, приговоривший дворянина к гибели за порчу слободской лучшей невесты, Стась Мнишек, рычащий от картечи в ребрах, и Годуновы, не вздохнувшие под княжескими кушаками и подушками... — все это одна невзгода, одна рана. Одно и стило... Должен, значит, быть и есть где-то один и тот же, кто повсюду виноват, кто этот слепой единый сгусток, боль в печали обваляв, скатал и по незримой жилочке, солену нерву тянет из этого шара, почти не обжигаясь от жадности, дымную кровь...