Женщины Девятой улицы. Том 1 | страница 40



. Люди, измученные годами Великой депрессии, в поиске облегчения толпами стекались в места, где они могли его найти, хотя бы на пару часов. Они слышали и видели не просто музыку или театральные постановки. На их глазах протекала новаторская работа, в ходе которой создавались новые звуки и способы коммуникации[150]. Это время стало золотым веком и для американской литературы. Авторов, которых запоем читали нью-йоркские художники, интересовало не столько то, что писать, сколько то — как[151]. К середине 1930-х гг. творческие люди, которые работали со словом и звуками, сделали ряд огромных и смелых шагов и вышли на совершенно новую для них территорию. А Ли и ее друзья вынуждены были признать, что американская живопись и скульптура плетутся в хвосте. Но каким-то непостижимым образом это осознание вместо того, чтобы повергнуть их в депрессию, породило всеобщий восторг. «Повсюду царили поразительный подъем духа и вера в великое будущее», — вспоминал Джордж Макнил, который в то время делил с Ли мастерскую. И это будущее, как считали они, принадлежало художникам-абстракционистам[152].


Для художницы Ли была на редкость прагматичной. Вместо того чтобы страдать в одиночку, с муками и болью распутывая сложные взаимоотношения между линиями, плоскостями и цветами на полотнах обожаемых ею европейцев, она решила искать ответы на свои вопросы как можно ближе к источнику: в школе изобразительных искусств Гофмана. В его мастерской Краснер могла работать самостоятельно, пользуясь при этом преимуществами от критики учителя и комментариев сокурсников. В то же время ей были доступны идеи об искусстве, возникшие у Гофмана в Париже в героический период накануне Первой мировой войны, когда он работал рядом с великими мастерами.

Но была одна проблема. «Как минимум первые полгода учебы в школе я не понимала ни слова из того, что говорил этот человек, — вспоминала Ли. — Я обычно ждала, пока он уйдет, а потом подзывала нашего старосту Джорджа Макнила и просила его растолковать, что, по его мнению, хотел сказать Гофман»[153]. Своеобразный английский Ганса сбивал с толку всех его учеников. «Мы не могли понять, о чем, черт возьми, он говорит, — рассказывал художник Ник Кароне, — но чувствовали: от каждого произнесенного им слова зависит наша жизнь. Атмосфера работала на нас: она была серьезной, ты был серьезным и потому был художником»[154]. Впрочем, даже если герр доктор и знал, что студенты его не понимают, это, вероятно, все равно не имело особого значения. Ведь, по его собственному признанию, «никто в мире не способен правильно объяснить истинную суть искусства»