Уголовное дело Бориса Савинкова | страница 17



Я не преступник, я — военнопленный. Я вел войну, и я побежден. Я имею мужество открыто это сказать, я имею мужество открыто сказать, что моя упорная, длительная, не на живот, а на смерть, всеми доступными мне средствами борьба не дала результатов. Раз это так, значит, русский народ был не с нами, а с РКП. И говорю еще раз: плох или хорош русский народ, заблуждается он или нет, я, русский, подчиняюсь ему. Судите меня, как хотите.

Что было? На Дону — интриги, мелкое тщеславие, «алексеевцы» и «корниловцы», надежда на буржуазию, тупое непонимание положения, подозрительность к каждому демократу и тайное «Боже, царя храни». Я говорю о «верхах», конечно… Я уехал с Дона уже отравленный мыслью, что «рыба гниет с головы». Потом Ярославль. Геройское, но бесполезное дело. И… французы. Тогда я впервые почувствовал, как относятся иностранцы к нам… Потом Казань, эсеры, громкие слова, безволие, легкомыслие, бездарность и малодушие. Опять «рыба гниет с головы». Потом Париж, представительство Колчака. Конечно, та же картина. Те же интриги, тоже легкомыслие, та же тупость, те же звонкие фразы и… ложные сведения из Сибири. Я был в отчаянии. Мне все еще казалось, что коммунисты — захватчики власти, и что русский народ не с ними, и неудачи наши я приписывал только неспособности «белых», точнее — белых «верхов». Меня ждало еще более горькое разочарование. Я говорю о Варшаве. С одной стороны — Балахович, с другой — Глазенап и Перемыкин, — их «превосходительства» и золотые погоны. А тут же и польский штаб. Сразу оговорюсь насчет этого штаба. Заподозрить меня в шпионстве смешно. Могу ли я быть шпионом? Но я стоял во главе большого дела и должен был иметь базу. А база неразрывно связана с штабом. Никаких деталей я не знал и в них физически входить не мог, занятый с утра до вечера всевозможнейшими делами. Я поступал так, как поступали все белые, опиравшиеся на иностранцев. А без опоры на иностранцев мы воевать не могли. Итак, Балахович, Перемыкин и штаб, генеральские ссоры, интриги Врангеля, воровство, «моя хата с краю», чиновничество и прочее, и прочее, и уже не на «верхах» только. В этой каше тонуло несколько честных и искренно убежденных людей. Все это было мне глубоко противно. Чтобы, по крайней мере, не обмануть всех, кто верили мне, я записался к Балаховичу солдатом и ушел в поход. Моя совесть нашла успокоение: я делил участь простых людей.

Потом переход границы. Когда перешли границу обратно в Польшу, я подвел итоги белому движению. Тяжелые это были итоги. Но и снова я не усомнился в том, что коммунисты — только захватчики власти. Я только сказал себе, что надо было идти другой дорогой. Отсюда «зеленые» и «союз», попытка чисто крестьянского движения. Говорю: «попытка», ибо настоящим движением этого было назвать нельзя. Руководить из Варшавы «зелеными» я не мог. Я мог только писать приказы. Я и писал их. Исполнялись ли они? Нет. В большинстве случаев вместо дисциплины была разнузданность, вместо идейной борьбы — бандитизм, вместо планомерных действий — разрозненные и потому ненужные выступления. Выходило так, что пытается синица море зажечь. Но и тут я не понял, что народ не с нами, а с РКП; но и тут я, революционер, не бросил борьбы. Почему не бросил? Да потому, что все еще верил, что коммунисты — чужие русским крестьянам и рабочим люди и что русский народ, если не может, то, наверное, хочет освободиться от них. Я не знал, что в 1924 году будет один миллион комсомольцев…