Перун | страница 84



И, когда толковал Юрий Аркадьевич мальчишкам историю, то всем им казалось, что самое главное на свете это Древлянск с его соборами, курганами и старыми кокошниками, а вся всемирная история это только приятно-пестрый венок для Древлянска, какой-то долгий подход человечества к красующемуся в конце его длинного пути Древлянску. Если приезжал кто в Древлянск посмотреть его живописную старину, то это Юрий Аркадьевич водил гостя по старинным урочищам, показывал ему и Благовещенский собор, построенный еще в XII в., и старый Крестовоздвиженский монастырь с его старинными могильными плитами, и удивительную, трогательную церковку Спаса-в-городке, и место злой сечи с татарами, и место еще больше злой сечи древлянцев с новогородцами, и вел его в городской музей, где показывал перчатки Тургенева, выступавшего раз в молодости на литературном вечере у древлянской губернаторши, и собранную им, Юрием Аркадьевичем, коллекцию разных автографов, и уже облезший возок, в котором ехала раз Екатерина древлянским краем… И заезжий гость ясно понимал, что и возок царицы, и коллекция портретов, и выцветшие фрески «страшного суда» в соборе Благовещенском — все это в высшей степени важно и нужно и что все это важное и нужное составляет как бы драгоценное достояние этого тихого старичка с детской улыбкой…

Юрий Аркадьевич сидел в своем старинном, когда-то темно-зеленом, а теперь буром кресле у окна и, щуря свои голубые, детские глазки, просматривал только что полученный номер «Древлянских Ведомостей». Он не особенно интересовался газетами, а если и просматривал теперь отчет о заседании Государственной Думы, то только потому, что сегодня в отчете этом помещена была речь древлянского депутата Самоквасова. Правда, Самоквасов был правый, а Юрий Аркадьевич эдакий прилично-умеренный кадет, но за то Самоквасов был все же древлянец, а, во-вторых, его хлесткий юмор и народные словечки подкупали старика и он с удовольствием читал речь земляка, тем более, что на этот раз Самоквасов отделывал не жидо-кадето-масонов, а министров, что русскому человеку всегда чрезвычайно приятно.

— Можно? — развязно послышалось от двери.

— Иди, иди, Костя… — отозвался старик, бросая газету.

В комнату вошел Константин Юрьевич, его сын, столичный журналист, худой, длинный, с козлиной бородкой на каком-то тоже козлином лице и самоуверенно, вызывающе закинутыми назад волосами. Костю выключили из пятого класса древлянской гимназии за организацию возмущения пятиклассников по поводу трудных экстемпоралей по латинскому языку, но он нисколько не оробел и как-то удивительно скоро устроился сперва в местной газетке, а потом перекочевал и в столичную печать. И он имел известный успех: его не знавшая никаких пределов самоуверенность производила чрезвычайное впечатление. Писал он о чем угодно и сколько угодно: и о земельном вопросе в Новой Зеландии, и о предстоящих выборах во Франции, и о положении женского вопроса на Антильских островах — причем он считал своим долгом, пользуясь удобным случаем, выразить антильским женщинам свои лучшие пожелания успеха в героической борьбе, вполне уверенный, что его пожелания доставят антильским женщинам не мало удовольствия, — и о новых завоеваниях в области воздухоплавания, и о проблемах пола… И статьи его всегда были украшены цитатами на всех языках мира — он не знал ни единого — и приводил он их всегда в подлиннике. Тут было и «lasciate ogni speranza», и «sapienti sat», и «da der König absolut, wenn er euren Willen tut», и «to be or not to be», и «laisser faire», и «сказал Декарт», и «как раз справедливо заметил мой друг Пашич», и решительно все, что угодно. И был у него кроме того целый арсенал ядовитых русских речений: «умри, Денис, — лучше не напишешь!», «опускайся, куме, на дно…», «беда, коль сапоги начнет тачать пирожник!» и пр. И было в бесчисленных статьях его много задора, треска, яда, бойкости, всего, что угодно, но не было только одного: собственных мыслей. Он весь был соткан из чужих, где-то отштампованных мыслишек, которые и скреплял он собственной ложью; ложь эта была у него чисто инстинктивной и так вошла в привычку, что он совсем уже не замечал, что он все лжет, и лжи своей верил больше всякой правды. Но это не только не мешало ему преуспевать, — наоборот, это-то более всего и содействовало его успеху. Теперь он приехал «отдохнуть» недельки на две в Древлянск, нагло смотрел на всех с усмешкой через пенснэ, и пенснэ его было нагло, и развязно качал он наглой ногой, и нагло разваливался, и не давал никому сказать и слова, ибо кто бы что бы ни говорил, все оказывалось глупо, не научно, а главное, отстало чрезвычайно. И каждым словом своим, каждым движением он как-то давал понять, что там, вдали, он делает какое-то важное, огромное дело. Старик совсем перестал читать его статьи в столичных газетах, робел перед ним и старые приятели его — а приятели ему в городке были все — стали обходить уютный домик стороной…