Борисов-Мусатов | страница 7
Благо перед открытыми окнами залы во втором этаже не раскачивались эти зеленью горящие верхушки и не вплывали сюда светлые призрачные хлопья. Но все же и до самого дивана, скрытого в углу полуспущенными шторами и высоким, обвитым плющом трельяжем, еле слышно доходил запах молодого, горячего листа.
Старый барин сидел на любимом диване, и в малой степени не сдавливая его пружин своим немощным телом. Оно казалось еще длиннее, потому что «Его Превосходительство» не сидел, а почти лежал, вытянув худые ноги из-под летнего шлафрока, приладив к дивану любимую палку пробкового дерева… И как полусидел он сам — так он и полусуществовал, ибо давно уже был полуслеп.
Седая голова откинулась на спинку дивана, изредка вздрагивающей правой рукой придерживал старик повязку на глазах, мучительно болевших от света. Его лицо с обвисшими усами темнело проступившими по коже крапинами. Лицо было сонным, но среди рассеянных мыслей вдруг остановилась одна: уж не конец ли — сия вялая истома, где и места нет обычной раздражительности, подтверждавшей, что он жив? Еще два года тому, как была с ним супруга, писал ей генерал Шахматов: «Характер мой неизменный, та же подчас и игривость, та же вспыльчивость. Природа свое берет, ее не осилишь…»
А ныне в природе все перерождалось: облетало, осыпалось, отвеивалось — лепестками и сережками, отстрелявшими почками, тополиным пухом… Перерождалось — матерело, крепло и тянуло к земле. И слышит он сейчас, как из окна дышит начинающимся жарким летом — летом, до которого он уже не доживет, как перетлевает что-то в нем и дымком сухим идет по душевному вместилищу, вползая в самые глубокие складки. И защипала веки старая обида, до того старая, что, сдергивая повязку, туманно смотришь «сквозь слез», до играния скул — обида на судьбу. Обманула матушка. До какой ажитации довела! До полной конфузии, имя коей страшнее всех в мире имен — одиночество.
С покойницей и то, грех вспомнить, чуть не разъехались однажды навек. Крепка была Варвара Петровна на разные вздоры: нет-нет да била ей в голову родная столыпинская кровь… А бесчувствие всех пятерых детей остается отнести к воле Божией. Ибо ныне, Господи, «утверди еси на мне руку Твою… Остави мя сила моя и свет очию моею, и той несть со мною… И ближние мои отдалече мене сташа…». Ах, отрадно, сладко-безжалостно говорит истину псалмопевец…
Поморгав освобожденными от повязки глазами, генерал на ощупь потянулся сухими пальцами к зеркальному холоду столика. А дотянувшись до листков бумаги, хриплым и уж совсем обычным, капризно-ломким голосом позвал: