Дневник семинариста | страница 2
В минуту гнева и уж, конечно, порядочно выпивши, Кондратьич опрокидывает кадушку там, где ее находит, то есть на дворе или в избе, и обыкновенно кричит жене: "Слепая Евлампия, гряди семо!.." Бедная женщина, не смея ему прекословить, подползает под так называемую подвижную храмину, а дьячок ходит вокруг и распевает: "Взбранной воеводе победительная…" Батюшка мой отчасти прощает ему эти мерзости из сострадания к его жене, которая без мужа должна будет пойти с сумою, потому что Кондратьич, как он ни плох, все же ее кормит, отчасти просто по доброте своего сердца. Дьячок, со своей стороны, умеет заискать кого ему нужно. На днях, когда благочинный входил в нашу церковь, Кондратьич забежал ему вперед. "Позвольте, позвольте!.." - "Что ты, брат?" - "А вот-с…" - и, вынув из своего кармана носовой платок, услужливый дьячок смахнул им пыль с сапог благочинного, прежде нежели тот успел ему что-либо возразить. "Каков он у вас?" - спросил после благочинный у моего батюшки. "Пьет иногда и характера не совсем покойного". - "Ну, что ж делать! Увещевай его словом божиим. Глядишь, исправится. Один бог без греха…" Однако пора обедать. После обеда завалюсь спать и просплю до вечера, просто - наслаждение!..
Вечером
Уже смерклось. С пастбища возвращается стадо коров, покрытое облаком пыли. Пастух пощелкивает кнутом. Где-то вдалеке, вероятно, какой-нибудь молодой парень наигрывает в жалейку. На улице слышен скрип отворяемых и затворяемых ворот. Бабы, в пестрых понявах и в белых рогатых кичках, расходятся в разные стороны от колодца. Коромысла мерно качаются на их плечах, в железных ведрах светится холодная ключевая вода. Солнце медленно прячется в синих тучах за темным лесом, и его пурпуровый румянец горит на листьях дерев, на соломенных кровлях бревенчатых избушек, на стеклах узеньких окон и на поверхности светлого озера, окаймленного зеленым камышом. Славная, право, картина! А уж как я спал после обеда!., мне кажется, удар грома не мог бы меня разбудить… Да как и не спать? Пирог, щи о говядиной, подбитые сметаною, жареная, налитая яйцами курица, творог, каша молочная - вот что было у нас за обедом. Маменька потчевала меня, как гостя, и я принужден был съесть несколько лишних кусков единственно для того, чтобы доставить ей удовольствие. Добрая она, право! Говорит, что я похудел в продолжение года от усиленных занятий науками, и советует мне беречь свое здоровье, в особенности не читать книг по ночам, чтобы не испортить зрения. Разумеется, все это было сказано в отсутствие батюшки, который не любит потакать лени, а главное - не терпит, чтобы женщины мешались в дело науки. Прямое назначение женщин, говорит он, - заботы о семейном, домашнем быте, вне которого они никуда не годны. Взгляд батюшки еще не так, строг. Другие смотрят на женщину как на аспида и василиска. Правда, я мало читал, но из всего прочитанного выходит заключение такого именно рода, что женщина - аспид и василиск… Кто пробежит начало моих записок, без сомнения скажет: "Что за наивность! В какие странные рассуждения вдается писавший эти строки!" - Так-то так, м. г., сказал бы я ему, только вы забываете, что я связан по рукам и по ногам. Если бы я спросил о чем-либо, не прямо относящемся к моему делу - к лекции, кого-нибудь из наших профессоров, меня назвали бы дураком; если бы я спросил кого-либо из моих товарищей, - более скромный из них посмеялся бы надо мною, более дерзкий послал бы меня к черту. На всякий возникающий во мне вопрос, на всякое рождающееся во мне сомнение я должен искать ответа только в самом себе. За что же лишать меня моей единственной отрады - свободы мысли? Если всюду и перед всеми мне приходится скромно потуплять глаза и покорно наклонять свою голову, - по крайней мере в те минуты, когда работает моя голова, когда перо мое не успевает следить за быстрою мыслью, пусть я буду независим, пусть я буду человеком, свободно проявляющим дар своего живого слова. В Воронеже, говорят, появился недавно прасол-поэт. Жар и холод пробежал по моему телу, когда в одном из современных журналов я прочитал эти животрепещущие строки: