Набоков, писатель, манифест | страница 21
Не желающий отвечать, вместо клятвы на конституции достающий из кармана личинки, теннисные мячи и прочую дрянь Набоков – изгоняется прочь из мрачной крепости, которую строят мировой литературе господа социологи, за стенами которой, как в зачарованном царстве, избранные писатели-гуманисты смогут лелеять свои свободолюбивые, полные идей равенства и братства, замыслы – и помещается на ту гауптвахту “языкотворчества”, где вследствие судебной ошибки до сих пор содержится Лесков, – о котором, кстати, не провидя в авторе “Левши” сотоварища по камере, Набоков мимолетно и несправедливо судил.[19]
Языковым же изыском Набоков занимается оттого, что ему нечего сообщить читателю (видимо, тому грызущему яблоко читателю, что рвет глазами строки “Современника” в четвертой главе “Дара”). “Больших размеров бесплодная смоковница”, как в 70-е (а не в 20-е!) годы апокрифически жаловался Олегу Михайлову Борис Зайцев, – видимо, и через сорок лет не в силах забыть сиринской снисходительной рецензии. “Писатель для писателей”, занятый жизнью литературных приемов, расчетливый конструктор, а не вдохновенный творец, – так говорили о Набокове даже доброжелатели.
Свидетельством неполноценности его произведений выставляются доводы совсем косвенные, – например, зарегистрированная мемуаристами “душевная сухость” Набокова в общении с современниками. На эту тему особенно много распространились второстепенные писатели эмиграции. В вину Сирину вменялись и пресловутая надменность, и безразличие к общественным делам, и незнание поэзии косьбы, молотьбы, гульбы – всего того, что было якобы так известно каждому русскому писателю (малозначительные исключения, вроде Пушкина и Достоевского, не нужно учитывать). В его прозе находились следы влияния немецкого экспрессионизма, французского импрессионизма, английского модернизма – в связях же с русской литературой ей отказывалось. Проза Набокова всячески отстранялась от себя, как неизвестный фрукт, – и по причине ее чуждости объявлялась лишенной и вкуса и смысла, – багателькой, искусством для искусства, сухой игрой.
Несправедливость такого выдворения Набокова из “истинной” литературы равна пожалуй лишь его же смехотворности. Явление столь богатого, свободного и ясного языка есть, конечно, лишь проекция и отражение богатого и ясного мышления. Проза Набокова, по пушкинскому завету, наполнена мыслью, а не барочными завитками словесных кружев – мыслью сложной, парадоксальной, всегда чуждой банальности. Сложности замысла неминуемо соответствует сложная техника исполнения, – но нельзя ведь по-варварски сводить замысловатость чертежа к декоративности орнамента