Набоков, писатель, манифест | страница 12
10
Двадцатая глава “Казаков”
Хотя там лишь лежит на траве некий Оленин, рассматривая бытие рассеянным взором. Однако о подлинном Толстом, или же, вернее, о той личности, чей образ встает перед глазами, когда мы произносим “Толстой”, – без отвлекающих инициалов и графского титула, – мы узнаем именно оттуда, а не из тех сундуков воспоминаний и летописей, где с хронометром зафиксирован каждый выход к столу яснополянского старца.
Так же ход человеческой истории рассматривался Толстым под неожиданным для хрониста ракурсом. “Седьмого июля 1857 года в Люцерне перед отелем Швейцергофом, в котором останавливаются самые богатые люди, странствующий нищий певец в продолжение получаса пел песни и играл на гитаре. Около ста человек слушало его. Певец три раза просил всех дать ему что-нибудь. Ни один человек не дал ему ничего, и многие смеялись над ним…[10]Вот событие, которое историки нашего времени должны записать огненными неизгладимыми буквами. Это событие значительнее, серьезнее и имеет глубочайший смысл, чем факты, записываемые в газетах и историях. Что англичане убили еще тысячу китайцев за то, что китайцы ничего не покупают на деньги…” – то совершенно неважно и абсолютно не интересует Толстого. Руководствуясь чутьем к важному, Толстой находит ход в машинное отделение истории через самый неожиданный лаз, кажущийся прогуливающейся по палубе почтенной публике всего лишь канализационным люком.
Рассуждать о тесной связи явления со временем, в котором оно явилось (и, по семинаристской логике, которым оно было ergo рождено) – удел учебников литературы. Но и выводить, по закону обратной связи, биографию графа Л. Н. Толстого, двадцати трех лет путешествующего по Европе, из его произведения (стиль biographie romancée: “Лев Николаевич по-доброму обнял музыканта за плечо и едва слышно прошептал: «Что же это получается?..»” – и тут ему в уста, как яблочко в рот свадебному поросенку, бесстыдно вставляется собственная же цитата) – еще пошлей[11].
11
Современник себе
Ни в своих сочинениях, ни в мышлении и ни в облике своем Набоков не был “современен”, – и более того, по мере сил отталкивался от современности – в виде не только “злобы дня”, но и простого сочувствия этому дню. “Ничто не стареет так скоро, как футуризм”. Интересно теперь, через полвека, когда мы в состоянии увидеть, как заключенная во времени сила суждения уже подступилась ко всему, делая из тогда неопределенного определенное, из тогда равнозначного неравнозначное, бабушка-надвое-сказанного – окончательное, подумать о равнодушии “современности” к своим апологетам. Теперь уже безнадежно ясно, что будет и что останется еще через полвека. Казавшиеся так бесспорно современными, необыкновенно оригинальными, шедшими как бы даже впереди времени, будто рыбки-лоцманы перед акулой-молотом – где они? Стилистически и сюжетно “современным” был, скажем, Борис Поплавский – я намеренно беру лучшего из них – но боже, как ходульны, как напыщенны кажутся сейчас его тексты, как по-детски неряшливы, за размашистостью скрывающие вялость и замутненность мысли! Возможно, и обладавший даром Поплавский, не обладая независимостью и достоинством, веселой творческой силой, какими без сомнения обладал Сирин, – погубил свою талантливость тем, что остался верен узкому, выморочному, казавшемуся столь бесспорно “реальным”, миру эмиграции, тому “кабачно-призрачному Парижу”, сквозь призрак которого Набоков видел камень реального “непроницаемого французского Парижа”.