Критические статьи | страница 60



. Гилле, закадычный друг (с 1840 года) Листа, ярый и восторженный поклонник новой музыки, торопыга, горячка, по невоздержанности, бесцеремонности и резкости замечаний напоминающий В. В. Стасова, нагнулся ко мне и сказал: «Ну, вам предстоит теперь наслаждение! Это черт знает что за канитель! Всю душу вытянет! Теперь еще они, слава богу, выпускают дуэт один; я его слышать не мог равнодушно — тянется точь-в-точь ленточная глиста, когда ее выгоняют. И на кой дьявол бюро церемонится, соблюдает политику какую-то и допускает исполнение таких вещей. Нехорошо! Не надо! Пусть их ругаются, дуются — плевать! Не надо, и только! Что за церемонии, что за осмотрительность! В деле искусства надо прежде всего последовательность — нехорошо! — Не годится! Я всегда бранюсь за это с своими собратьями» (Гилле — член бюро).

Скоро все толки должны были умолкнуть. Сам автор «Bonifacius’a» подсел к Листу, у последнего появился клавираусцуг оратории в руках. Лист молчал или делал только легонькие замечания насчет исполнения, вроде того, что мол: «Триоли у скрипок и альтов не выходят... не слышно... может быть, когда будет больше публики, акустические условия будут другие, мы их и услышим» и т. п. Николаи был, видимо, не совсем доволен впечатлением... Гилле, не дослушав до конца, сунул мне в руку партитуру «Krönungsmesse», попросил передать Листу, что он должен был отлучиться в бюро, и удрал. Сильно подозреваю, что он просто не утерпел высидеть всю эту канитель, не имея даже возможности ввернуть крепкое словцо, так как позади него сидели автор оратории и Лист.

Когда мы воротились, был уже час обеда; стол был накрыт, столовая полна. Против прибора Листа место на столе было огорожено лавровою гирляндою и стоял большой букет цветов. Сели за стол. Обед прошел очень весело и оживленно; говорили, шутили, смеялись. Не обошлось, разумеется, без восторженных тостов в честь Листа и контртоста последнего в честь представителей бюро Общества и присутствовавших. После обеда Лист ушел к себе соснуть, что он делает постоянно после обеда, тем более что предстоял в 6>1/>2 концерт и еще 4 дня, вроде сегодняшнего. Вечером в концерте Лист сидел в первом ряду стульев, рядом с Gille и майором, а после с ученицей своей, Мартою Реммерт, высокой, кокетливой, немножко ломаной, хотя и недурной немочкой, белокурой, с маленькими усиками, высокой, стройной. Дамы, сидевшие против Листа на церковных скамьях (как я уже сказал, скамьи, укрепленные неподвижно, обращены спиною к органу, а стулья лицом)... На стульях кроме Листа сидели члены бюро и избранная часть Общества: артисты, композиторы, репортеры, сановники и проч. Хотя я и не член бюро, но меня посадили на первой скамейке возле майора Клейна, сидевшего рядом с Листом. Положение мое было самое выгодное для наблюдений. Публика и остальные обыкновенные члены сидели vis-à-vis с нами на скамейках, на расстоянии полуаршина. Мне было видно все, что происходило около Листа. Публика на первых скамейках, с полнейшей беззастенчивостью рассматривала Листа и все его [окружение], делала разные замечания, перешептывалась, следила за Листом, за каждым движением его, старалась вслушиваться в его слова. Когда Лист, увидав проходившую на свое место и поклонившуюся ему Реммерт, удержал ее и с обычною ласковой улыбкой посадил ее возле себя, после самого любезного приветствия, дамы, сидевшие перед самым носом Листа, покраснели от злости, вперили нагло злые глаза в счастливицу Реммерт и в продолжение всего концерта не переставали пересмеиваться и перешептываться на ее счет самым бесцеремонным образом, пожирая ее завистливыми глазами. Лист поминутно обменивался с нею словами с самым добродушным и любезным видом, что еще более злило наше vis-à-vis. Мне Реммерт сначала показалась пошловатою кокеткою, zipperlich-manicrlich, но впоследствии, когда я узнал ближе ее и о ней, это оказалось все только внешностью. Как пианистка — это первый сорт, по части энергии, силы, выразительности и выдержки. Когда я потом слышал исполнение ею «Danse macabre» (и позднее 1-ю часть сонаты Листа), я был изумлен этим противоречием между внешностью ломаной немецкой кисейной барышни и этим пианистом в юбке: ее большие, почти мужские руки играют совсем по-мужски; закрывши глаза, ни за что не скажешь, чтобы это играла женщина, а тем более барышня. Противоречие сказалось и в других отношениях—при такой наружности она оказалась девушкою крайне энергичной и в жизни. Находясь в крайней нужде, имея пьяницу и деспота отца, который тащил из дому все, что попало, довел семью до крайней нищеты, девушка эта сумела образовать себя настолько хорошо, что поступила лектрисой и гувернанткой в знатный дом, кажется, в Вене; занималась обучением своей сестры (или сестер) и сверх того сама выработала из себя первоклассную пианистку. В серии магдебургских концертов она должна была играть его «Danse macabre». Этим всем объясняется, следовательно, то милое предпочтение, которое ей оказывал Лист в Магдебурге перед многими другими — к великому озлоблению завистниц.