Собрание сочинений в пяти томах. Т.1 | страница 10



Такие сумбуры до ужаса яркими пятнами так и тащил через жизнь и не знал я, где сон и где явь. Все мешалось. Сны видел я часто, ужасно живые и страшные. Львы, например, на картинках вели себя очень спокойно, но то на картинках! Рассказы их оживляли, а после додумывал сам в одиночестве: если возьмется откуда-то лев на кругу, а я — наверху, на балконе. Лев ведь прыгает очень высоко, и мальчика съесть для него пустяки, развлечение. Так вот, если снизу он прыгнет — удастся ему угодить на балкон (ведь тогда уже верная гибель), или он, как и я, пошел бы, направился по дорожке вокруг дома, затем на крыльцо, коридором и лестницей? Дверь ведь можно закрыть? Ну а если оттуда наляжет он, как? Сломается дверь или нет? Мысль об этом и в снах продолжалась, но там уже львы появлялись взаправду, наглели и в двери ломились, и в окна скакали, цеплялись за перила балкона пушистыми желтыми лапами, прыжком лишь одним достигали или настигали, а я убегал, весь дрожа, но из сна нелегко убежать: просыпался в холодном поту, с «колотяшками» сердца.

Этак раз я забрался от одного (помнится, то был не лев — леопард) в самый прочный сундук в тупике коридора. Было душно, темно в сундуке, где лежали старые платья. Леопард же сверху, на крышке, сидел, дожидался. Наконец, я, задыхаясь, проснулся, закрученный весь в одеяло. Во сне я не мог раскрутиться — вот и весь леопард. Но он все-таки был же!

Дни проходят. Меняются сны. По-прежнему не всегда их легко отграничить от яви. Порой и теперь кажутся сном все эти ранние годы. Иногда сквозь туман полусна продерется луч памяти, осветит что-нибудь, и оно всплывает живее живого какой-нибудь там никчемушной деталью.

Вот я сижу, забиваясь в самый угол постельки. Я немного смущен. Что-то случилось, обычное в те времена: в общем, простыночки надо менять — они мокрые. Под ними в предвидении подобных эпизодов подстелена резиновая клеенка. При виде ее не могу удержаться и, крепко схватывая за уголок, тяну ее в рот. Резина и вкусом, и запахом мне — наслажденье. И это сильнее всего. Даже к галошам я чувствую нежность: их запах — восторг.

Немного позднее влеченье к резине сменяет другой аппетит. Я уже старше и, хотя тщетно, но пытаюсь скрывать от взрослых свою патологическую гастрономию. Поэтому тихо, храня, по возможности, самый невинный вид, отправляю к себе в рот из цветочных горшков щепотки земли. Запретно, но очень уж вкусно! Отлично помню скрип песчинок на зубах и запах этой земли: то сухой, нагретой солнцем, то чуть сырой от недавней поливки, то серой, то темно-коричневой. С этим рядом живет и брезгливость, но тоже какая-то странная: не терплю есть и пить, если пищу до меня кто-то попробует, особенно суп или чай, словом, горячее, жидкое. Как-то однажды мама отпила глоток из моего стакана и вдруг заметила, что аппетит, с которым я тянулся к стакану, сразу исчез. Она, кажется, даже обиделась! А сам я впервые тогда осознал, в чем тут дело. В чем, а не почему. Объяснили, как и чем надо брезговать, и что мама совсем не чужая, ею брезговать глупо и стыдно. Мне — все объяснения лишние. Я и не знал, откуда она появлялась, брезгливость, присутствует — что тут поделать. Я до нее ведь дошел не умом. Впрочем, холодное — квас, молоко, если хочется, пробуйте, ну а горячее после пробы становится сразу противным.