Лесная лошадь | страница 66
Чтобы как-то облегчить рукам работу, я брал из дому нож с широким лезвием и, когда немели пальцы, резал осоку ножом. Качество работы было, конечно, похуже, окаянная осока опять лезла вверх, как будто прополка ей была только на пользу, но что мне было делать. Я бы зубами ее грыз, чтобы спасти молодняки.
С завистью я думал: есть же, наверное, в других лесхозах машины, освобождающие людей от этого каторжного труда, сидят на них счастливчики и обрабатывают не четыре гектара, а сотни. Им мой участок - что голодной корове клок сена. Но и в своей работе я видел смысл. Намаешься недели две в наклонку, выщиплешь поле раз-другой - вот тогда поймешь настоящую цену леса, и землю разглядишь во всех подробностях, она тут, перед глазами, и запах травы услышишь - он с тобой неотступно.
Всласть натрудившись, я валился прямо в молодняках навзничь и, отдохнув, побуждаемый какой-то внутренней силой, невзирая на то, что рядом со мной никого не было, начинал ходить по полю, размахивать руками и глаголить истину. Я говорил соснам о добре. Угрожал страшными карами. Терпеливо разъяснял, почему я прав. Я заклинал поверить мне на слово, а кто не хочет верить, пусть испробует на себе. Голос мой, наполненный страстью, то переходил на завывание, то рокотал, как вода на перекатах, со стороны можно было подумать, что передо мной не молодые деревца, едва начавшие жизнь, а толпа народа.
Саженцы равнодушно внимали моим словам. Им бы хотелось больше простора, света, а что слова, они не солнце - не светят, не греют. Но я был рад и тому, что они слушали меня и не возражали.
Вскоре я закончил с прополкой. Как-то на кордон наехал директор лесхоза и захотел посмотреть молодняки. Мы отправились на бывшую гарь. Молодняки были хороши. Они быстро взялись в рост, окрепли, опушились. Директор придирчиво осмотрел мою работу, похвалил, сказал:
- Молодец, потрудился ты на славу.
Я промолчал. Я знал: виной всему не прополка, измотавшая меня. Мои слова пошли на пользу соснам. И в этом не было ничего удивительного. Я был молоднякам не посторонний человек; хоть родил их лес, нянчила земля, заботился о них дождь, желал им большой жизни и богатырской доли ветер, учило уму-разуму солнце, - все равно я считал себя их отцом и твердил им слова добра. Могли ли они не внимать моим словам? Сказано: доброе слово не горит, не тонет, не рассыпается в прах, не пропадает.
К молоднякам у меня особая любовь, и, что не менее важно, я чувствую себя ответственным за их судьбу. Конечно, известную роль в их жизни играют и земля, и солнце, и дождь, но основную - я отвожу себе. Раньше, когда я старался не лгать даже себе, мне почему-то казалось, что если про мою ложь никто не узнает, все равно про нее кто-то узнает. Раз ложь есть - она есть, и лучше не прятать ее, а не иметь. У меня не находилось таких тайников, в которых бы можно было схоронить ложь, спрятать. И я старался поступать в жизни так, чтобы отвечать за свои поступки сполна. Это меня подтягивало, очищало. Теперь моим строгим судьей, всевидящим и всезнающим, от глаз которого не скроется ни один волосок, упавший с головы, были мои молодняки, мои дети. Перед ними я желал быть чистым, справедливым. Вид у меня временами был суров, я поднимал кверху правую бровь, я нахмуривался, я говорил им, пеняя: "Это что за безобразие? До каких пор будет продолжаться? Почему так, а не этак?" - но в душе я никогда не был к ним жесток и несправедлив, я их любил и суров был внешне, чтобы скрыть свою доброту и беспомощность.