Театральные портреты | страница 108



в том, чтобы понимать так пошлость. Что «пошлу», то и «пушло». Пошло то, что стало рыночно-меновой, истертой, затасканной и захватанной монетой. Толпа всегда пахнет пошлостью. Пошло все, что обыденно и тривиально, что живет мелкими инстинктами, которые не проветриваются в течение веков, что и не пытается идти своим путем-дорогой. Например, пошлая пьеса — это пьеса, в которой есть все, кроме искреннего, свежего и индивидуального отношения к сюжету, пьеса, вещающая копеечные мысли, или, прикасаясь к высоким мыслям и идеям, превращающая, словно прикосновением магической палочки, в липкую размазанную кашицу. Пошлость — это нечто, как первородный основной химический агент, который все окисляет, все покрывает «ржей». Один и тот же поступок, одно и то же дело, слово, одна и та же идея, мысль — могут быть пошлы и не пошлы.

Далматов первый на русской сцене подошел к типам фатов, львов, прожигателей жизни, обольстительных денди — не со стороны их моральной ценности, что вовсе и не интересно, а со стороны их красочности, увлекательности, шири и простора. В его корнете Отлетаеве[144] была целая поэма крепостного барства. В его Ноздреве[145] была сверкающая выхоленность чудесных бакенбард, в его Мериче[146] — создания, равного которому я не знаю, — был отблеск московского байронизма. Нарядная, изысканная, позлащенная, неотразимо привлекающая окружающих, морально пустая, цветная красивость — это по-уайльдовски — красота для красоты, искусство для искусства. В то время, к ущербу для Далматова, еще не изобрели этих новых понятий.

Этический, проповеднический, учительский момент безраздельно властвовал и в литературе, и в искусстве. Далматовым восхищались, но как «обожают» страдающих {179} героинь мелодрамы и ненавидят рыжего злодея, так по отношению к Далматову в душе у театральной публики в массе был холодок, и он это чувствовал. В глубине глубин своих Далматов был романтик, как был романтиком Дон Жуан. Дон Жуан любил любовь, и потому так часто менял свои пассии. Он искал свой идеал, свою, выражаясь термином Шопенгауэра из «Метафизики любви», «дополнительную дробь» — и не находил, и от того донжуанствовал. Далматовское «пленирство», быть может, было из тех же источников. Он стремился к вере — и не верил в то, что находил. В его стремлении, в его поистине каторжной работе над героическими ролями, которые ему не давались, в той непоколебимой стойкости, с какой он переносил свои неудачи, было нечто стоическое.