Рассказ о непокое | страница 110
Вообще в том, что кто-то пришел и расселся за столом у Блакитного, ничего странного и необычного не было: каждый, кто имел в том надобность и заходил в эту комнату в отсутствие Блакитного, мог сесть за стол и делать что ему угодно — писать, читать, рисовать; тогда, не в пример нынешнему, вообще таков был обычай; таковы были нормы поведения и в кабинете главного редактора официального органа печати правительства УССР. Условие было только одно: ничего не трогать, и свои вещи — книги, рукописи, бумаги — класть поверх всего того, что раскидано у Василя на столе. Я сам здесь написал не одну статью: столов в редакции было мало и вообще тесно — пять-шесть комнат на всех сотрудников.
Но этого человека я видел в редакции впервые, и его право на стол Василя было для меня неясно.
Незнакомец взглянул на меня и, не отрывая руки с карандашом от бумаги, спросил:
— Ты кто?
— Смолич.
— А — театр?..
— А ты?
— Я — Сашко.
Это была для меня исчерпывающая рекомендация. С некоторых пор на страницах "Вістей" стали появляться меткие, острые, мастерские карикатуры за этой лаконичной и свойской подписью — "Сашко". И в нашем кругу было известно: "Сашко" недавно приехал из Германии, где находился на дипломатической работе в посольстве. Фамилии нового товарища никто не знал.
Я приглядывался к новому знакомому, а он продолжал рисовать — резкими, короткими штрихами, иногда посматривая на меня исподлобья.
— А как тебя зовут? — наконец нарушил он молчание, все не бросая работы.
— Юрий.
Тогда он положил карандаш, слегка прижал его ладонью, сурово глянул на меня и сказал решительно;
— Так вот, Юрий, если у тебя есть какие-нибудь притязания на этот стол, то лучше сразу ищи себе другой: я буду рисовать долго, пока не вернется Василь. Так-то!
Сказав это, он снова взялся за карандаш.
— Ты из Германии, Сашко? — спросил я.
— Из Германии.
— Интересно там?
Он удивленно поднял брови:
— А что? Везде интересно.
— Поедешь опять в Германию?
— Нет. Надоело.
— Что ж ты будешь здесь делать?
— Как видишь — рисовать.
— Ты и картины пишешь?
— Пишу.
— Акварель?
— Масло. Гуашь. Темпера.
Мы помолчали. Потом Сашко спросил:
— А ты тоже рисуешь?
— Нет.
— Отчего ж спрашиваешь?
— Д-да… так…
— Разбираешься в живописи?
— Нет.
Он рассердился:
— Какого же черта треплешься?
Я промолчал.
Это был единственный за всю нашу жизнь, за тридцать пять лет сердечной дружбы, столь короткий и лаконичный разговор. Общеизвестно, какой был необыкновенный говорун, какой неисчерпаемый собеседник Сашко Довженко. Какой несравненный, непревзойденный рассказчик! Не знаю, как с другими, а наши беседы с Сашком длились часами, а бывало, что с утра до вечера или, наоборот, с вечера до утра. Правда, говорил обычно Сашко, а я преимущественно слушал, — думаю, что так было и с другими его собеседниками: Сашка чрезвычайно интересно было слушать, да он и не давал другому слово сказать, ревниво оберегая свое право на монолог. Блестящий художник-карикатурист, талантливый литератор-публицист, автор неповторимо поэтических повестей, один из самых выдающихся кинорежиссеров-новаторов — Довженко был просто феномен в искусстве рассказа. Довженко-рассказчик, кажется мне, превосходил Довженко-художника, Довженко-писателя, даже… Довженко-кинорежиссера. Довженко не нарисовал, не написал и не создал в кино и сотой доли того, что он рассказал, и так, как он умел рассказать.