Это, кажется, действует. Уильям переводит на меня круглые, как пуговицы, омертвевшие глаза:
— Да… Да-да! Я… да, я… иду. У меня сын… Я сейчас иду!
Он начинает кивать и возиться на полу, подбирая ноги, чтобы встать.
Я бросаю его, и сам плыву вверх по лестнице к люку. У меня кружится голова, я задыхаюсь. Мы сожгли много воздуха, чёрт, слишком много!.. И целая орава детишек нам с Юлькой на двоих! Их сейчас надо как-то успокаивать, и при этом бодренько улыбаться. Близняшки, Ванька, Саманта… И что я им скажу?! О боже, что я им скажу?! Будь ты проклят, ледяной Энцелад!
* * *
Мы снова лежим на полу в тёмном салоне. Дети… кажется, просто спят. Уильям на своём диване обнимает сына и смотрит невидящими глазами. В глазах у него боль, и ужас, и буря непривычных мыслей, от которых его корёжит. Даже немного жалко.
Руки-ноги уже холодные, а сердце колотится, как угорелое. Включаю телефон. Плохо видно, в глазах уже темнеет… Один график, вездеходы. Они уже на подходе, близко, ещё чуть потерпеть. Второй график, прогноз витальности, или как его там. И между ними, как и вначале — тонкая зелёная линия…
Скорее всего, мы с Юлькой тоже отключимся. Уильям останется, ему всё это нипочём, но от него сейчас толку нет… Если они быстро вскроют дверь и дадут всем кислород, фатальной гипоксии можно избежать. Дети, похоже, все уже за гранью, но я знаю: необратимые процессы в тканях начинаются не сразу после потери сознания, можно успеть. Поваляются немного в госпитале, если будет нужно, ничего страшного. Сейчас от меня уже ничего не зависит. Надо заснуть.
Юлька всё ещё тихонько плачет. Уже промочила мне рукав футболки. Я сжимаю её узкую ладошку на своей груди, и мне сейчас всё по барабану: и осточертевший автобус, и бредущие где-то вездеходы, и этот равнодушный Сатурн, и Томас Морган.