Остраконы | страница 28
– Не части, я записываю. Твоё здоровье. Ну ладно, а голос?
– Как ты словами опишешь голос? Высокий, низкий… Ну, скорее, низкий. Чуть-чуть хрипловатый. Смех звучит очень неожиданно. Но совсем не противно. У меня была одна подруга, её смех был похож на крик чайки. Пришлось расстаться. Вообще, человек может запомнить тысячи голосов – для всех нюансов даже нет названия. Ты с ней не разговаривал пять лет, а потом она сказала в трубку «алё» – и тут же узнал! Вот как это?
– Не умничай, пей давай. А чем она занимается?
– Будешь смеяться – не знаю. Она не любит говорить о себе. Я не знаю даже, сколько ей лет. Где-то вокруг тридцати. А иногда вдруг улыбнётся – какие там тридцать? Вообще ребёнок! Я не знаю, была ли она замужем. Если была, то очень недолго. Но сейчас не замужем, это точно. Хотя… Это такой человек, что всё возможно. Всегда есть какая-то тайна. Можешь провести с ней всю жизнь, и тайны этой не узнаешь.
– Ну ладно. За здоровье твоей красотки. Как её зовут, кстати?
– Откуда я знаю? Я её ни разу в жизни не видел!
Первая победа
Один мой товарищ, склонный к математическим исследованиям по любому поводу, подсчитал, что родители мои зачали меня аккурат в день кончины Вождя и Учителя всех народов – или прямо где-то около того. Подозреваю, что не от горя – от горя такими вещами не занимаются. Мамы и папы давно нет, и пролить окончательную ясность на это событие я уже не смогу. Может быть, конечно, и совпадение. Может быть.
В пять лет я был низкорослым и дохлым ребенком. Ненавидел еду. «Жизнерадостный рахит» – называла меня мама. Будучи зацикленной на моем слабом здоровье, она – медицинский работник – постоянно таскала меня по своим знакомым – тоже медицинским работникам. Здоровья моего это не укрепляло.
Большую часть года меня нещадно кутали. Как сейчас помню: лифчик с резинками и толстыми чулками, шерстяные рейтузы, байковые шаровары, шерстяные носки, валенки с галошами, сверху майка, байковая рубашка, вязаный свитер, на голову – сначала платок, как на шоколаде «Алёнка» (предмет особенной ненависти), потом меховую шапку-ушанку, шубку из непонятного зверя мехом наружу, варежки на резиночке через рукава. Поверх всего плотно наматывался шарф, окончательно останавливавший дыхание. В этом скафандре меня выводили в наш дворик на Волхонке и пускали на снег. Стоять и кое-как передвигаться я ещё мог. Но если падал – подняться без посторонней помощи было уже практически невозможно.
А дворик наш был довольно шпанским – как и все московские дворики того времени. В каждой второй семье кто-то сидел или недавно вышел по амнистии. Приблатнённость боготворилась и была объектом подражания. К тому же дворовые мои друзья были на год-два старше меня и куда здоровей и крепче. Меня уже тогда интуитивно не тянуло в сторону блатной романтики, и иногда я получал по шее – слегка, не со зла. Смешно же перевернуть на спину майского жука и смотреть, как он будет корячиться.