Нью-йоркский обход | страница 45



Похоже, Ли, хоть и прожил здесь полжизни, тоже плоховато знал американцев. Во всяком случае, такое ощущение у меня возникало, когда мы ужинали – уже не в корейском, а в итальянском кафе – в компании биологов, Майкла и Пэтти Томпсонов, и мой начальник ни с того ни с сего заводил речь о Кентуккийском дерби. Далее следовала натужная и совершенно бессодержательная беседа: южане Томпсоны знали о Кентуккийском дерби не больше, чем Ли, то есть не знали ничего. У меня же не хватало смелости объяснить боссу, что наши коллеги, хоть и южане, но не из Кентукки, а из Луизианы, и, стало быть, его разговоры о скачках – мимо кассы. Признаться, у меня вообще не было желания что-либо говорить в их присутствии, но Ли упорно продолжал таскать меня на эти ужины. Супруги Томпсоны были большими шишками в системе институтов здоровья, и мой начальник надеялся установить с ними сотрудничество («У них большая лаборатория, много связей, нам это может быть полезно»). В результате мне раз за разом приходилось наблюдать, как он, обычно такой степенный и неприступный, нервно хихикает, безуспешно пытаясь овладеть искусством «смол-ток», а они разглагольствуют на медицинские темы. Последнее особенно действовало на нервы. Как будто их лабораторные исследования делали их экспертами в клинической практике и служили гарантией от онкологических и других заболеваний, да и вообще от смерти. «Недавно говорил с Бобом – вы знаете Боба Дженкинса из Чикагского университета? – так вот у него, оказывается, нашли рак мозга. Я ему говорю: Боб, ты не валяй дурака, обращайся только к лучшим специалистам, это тебе не триппер, тут нужны только самые лучшие…» Вальяжная поза, самодовольный тон, вкусный эспрессо мелкими глотками. Ли кивал, прихлебывал в пандан и никак не мог перевести разговор на нужную ему тему.

В глубине души я завидовал их невозмутимости. Какое-то поразительное ощущение собственной защищенности, вера в то, что «ад – это у других». Возможно, в случае Ли невозмутимость была всего лишь еще одной маской, но даже это вызывало зависть. У меня и маску-то натянуть не получается – настолько крепко во мне засела неврастеническая тревога. Я живу с ней уже много лет; может быть, с тех пор, как я впервые попал в Нью-Йорк. Но Нью-Йорк – единственный город на свете, где я дома. И моя тревога – тоже очень домашнее чувство, родное, как окружающий меня город. Повседневная жизнь его разношерстных районов сосредотачивает в себе то, что принято называть «культурным багажом», привезенным из Старого Света (где бы он ни был). Все предстает как бы в сгущенном виде. И точно так же работа в больнице концентрирует экзистенциальную подоплеку человеческой жизни, ее незащищенность и оцепенение. Страх – с детства, но теперь, повзрослев, начинаешь понимать, что это нормально, все так живут. Взросление одомашнивает страх. Как будто все время идешь по канату и при этом стараешься наслаждаться прогулкой, любоваться видом… Что же касается Итаки, ее нет как нет, а если и есть, это, по-видимому, ничего не меняет.