Рождение клиники | страница 3



.

Между текстом Помма, доводящим до логического конца старые мифы о нервной патологии, и текстом Байля, описавшим во время, к которому мы все еще принадлежим, мозговое поражение при общем параличе, различие и ничтожно и тотально. Тотально для нас, так как каждое слово Байля в его качественной точности направляет наш взгляд в мир с постоянной возможностью наблюдения, тогда как предыдущий текст говорит нам о фантазмах языком, не имеющим перцептивной поддержки. Но какой фундаментальный опыт может установить столь очевидное различие, по эту сторону от нашей уверенности, где она рождается и себя обосновывает? Кто может нам подтвердить, что врач XVIII века не видел того, что он видел, и что оказалось достаточно нескольких десятков лет, чтобы фантастические образы рассеялись и освобожденное пространство позволило узреть истинное положение вещей?

Не было ни "психоанализа" медицинского знания, ни более или менее спонтанного прорыва воображаемых загрузок[3]; "позитивная медицина" - это не та медицина, что сделала "объектно ориентированный" выбор, направленный наконец на саму объективность. Все возможности воображаемого пространства, в котором происходило общение врачей, физиологов и практиков (натяжение или искривление нервов, сухой жар, затвердевшие или воспаленные органы, новое рождение тела в благоприятных условиях свежести или влаги) не исчезли, а скорее были перемещены или ограничены особенностями больного, областью "субъективных симптомов", определявшуюся для врача уже не как способ познания, но как мир объектов познания. Фантастическая связь знания и страдания, далекая от того, чтобы быть разорванной, обеспечивалась более сложным образом, чем просто воображением: наличие болезни в теле, его напряжение, жар, тайный мир внутренних органов. Вся темная изнанка тела, что ткалась в долгих, непроверяемых глазом фантазиях, разом оказалась оспоренной в своей объективности редукционистским дискурсом врача, и стала рассматриваться его позитивным взглядом как объект. Образы боли были превращены не в нейтральное знание, но перераспределены в пространстве, где встречались тела и взгляды. То, что изменилось - это скрытая конфигурация, в которой язык опирается на соотношение ситуации или положение между тем, кто говорит и тем, о чем говорят.

Что касается самого языка, то с какого-то момента по некой семантической и синтаксической модификации можно установить изменение его роли в рациональном дискурсе. Какова окончательная черта, проведенная наконец между описанием мембраны как "мокрого пергамента" и другим, не менее качественным и метафорическим описанием, видящим ее располагающейся на поверхности мозга как белковую пленку яйца? Обладают ли "беловатые" и "красноватые" листочки Байля другой ценностью, более существенной надежностью и объективностью для научного дискурса, чем затвердевшие пластинки, описанные медиками XVIII века? Взгляд чуть более педантичный, словесное описание чуть более медленное, больше опирающееся на вещи с тонко нюансированными и иногда менее туманными эпитетами, - не есть ли это простое развитие стиля медицинского языка, который, начиная с галеновской медицины, использовался перед лицом неразличимости вещей, их форм и неделимости их качеств?