Меланхолия сопротивления | страница 26



: отдыхал, потому что и сам устал, вынужденный чуть ли не на себе тащить еле волочащего ноги спутника, он отдыхал украдкой, как бы немного смущаясь и считая невозможным обременять своего товарища признанием собственной слабости, и когда тот взглянул на него опять, он выглядел уже прежним. Он смотрел на его опущенные плечи, на форменную шинель, топорщившуюся на сутулой спине, смотрел на поникшую голову в надвинутой на глаза фуражке, из-под которой на лоб падали несколько прядей волос, на почтальонскую сумку через плечо… смотрел на стоптанные башмаки… и чувствовал: он уже знает все, что только возможно знать об этой щемящей картине, и понимает все, что возможно в ней понимать. А потом он опять увидел перед собой Валушку, но в очень давний момент – шесть, семь или восемь лет назад, точно он не помнил, – когда как-то утром госпожа Харрер явилась к нему с предложением («Я вот что скажу: не мешало бы вам завести человека, который бы доставлял в дом обеды!»), и в тот же день, вежливо держась за спиною женщины, он появился в гостиной; смущаясь, пояснил, по какому явился делу, при этом от предложенной платы отказался, мол, лучше без этого обойтись, и больше того, сказал, что он с удовольствием, «на добровольных началах», кроме доставки обедов, если Эстер ему поручит, и в магазин сходит, и на почту, если надо отправить что, да и двор иногда привести в порядок, наверное, тоже не помешает, – и, как будто это хозяин дома оказывал ему любезность, слегка смутившись и словно бы признавая, что кому-то подобные предложения могут показаться странными, в сопровождении виноватого жеста улыбнулся. И поскольку в порядке нуждался не только двор, но и вся жизнь Эстера, причем не иногда, а, можно сказать, постоянно, в доме поселилась сама собой разумеющаяся доброжелательность, какая-то жертвенная, незаметная, непоколебимая и не знающая покоя забота, с которой Валушка (точно так же, как уже шесть, семь или восемь лет? – семь, решил он – на свой лад опекала разрушающийся дом госпожа Харрер) оберегал его беспомощного хозяина – от самого себя. И, насколько это было возможно, Валушка спасал его своим постоянным присутствием, и даже когда его не было здесь, когда он сюда только направлялся, он все равно защищал Эстера от самых тяжких последствий деятельности его мозга, направленного против самого себя, или по крайней мере смягчал, ослаблял их, тем самым не допуская, чтобы на человека, маниакально хулившего «мир», роковым образом не обрушились однажды его собственные убийственные рефлексии; ведь он, Эстер, был очень похож на свой город и на свою страну, которые вполне заслужили свою судьбу и которые во все времена разрушали себя какими-то эпохальными идеями, с идиотским высокомерием перекраивая под них человеческие порядки; аналогичным образом, из-за своих навязчивых идей был бы обречен и он – если бы Валушка, сей «виртуоз созерцательного бытия», нынче не разбудил его; обречен на позорную расплату за то же самое, за что и его страна и город, за то, что все эпохальные идеи, все мании и все категорические суждения, желающие видеть «мир» в предписанных рамках, без устали рушат вокруг себя живую организацию жизни с ее неописуемым богатством и «реальными отношениями». Однако сегодня его и в самом деле разбудил Валушка – или, быть может, скорее то чувство, которое провело его от памятного мгновения, пережитого после кафе, к этой вот полудреме, когда ему стало понятно, от чего, собственно, защищает его преданность и… любовь товарища; когда он пришел к осознанию, что его, Эстера, «опирающееся на разум и строгий вкус существо», свобода и ясность его так называемого мышления, его тайно лелеемая духовность гроша ломаного не стоят и что, кроме этой товарищеской любви, его больше ничто в мире не волнует. В течение – приблизительно – семи лет всякий раз, думая о молодом друге, Эстер видел в нем «избыточное и непостижимое проявление ангельской легкости», сплошную эфирность, одухотворенность, парение на воздусях, словно тот состоял не из плоти и крови, словно по дому перемещалось само волшебное простодушие, заслуживающее специального изучения, но теперь он видел его иначе: видел форменную фуражку на голове и длинную, до пят, шинель, видел, как он приходит в полдень, тихо стучится, здоровается, с позвякивающими судками в руке, стараясь даже в грубых своих башмаках передвигаться на цыпочках, дабы не потревожить покой гостиной, а затем, миновав коридор, удаляется, проходит длинной подворотней и словно бы очищает своей естественной добротой, по крайней мере до следующего визита, тяжелую от навязчивых хозяйских идей атмосферу дома, окружая немного забавной, но от этого еще более трогательной деликатностью, рачительной домовитостью и – такой же бесхитростной – простотой человека, который всего этого даже не замечал, как будто считал самым естественным делом на свете, что кто-то стоически и в самом глубоком смысле этого слова служит ему. Эстер проснулся уже окончательно, но продолжал лежать на кровати не шевелясь, потому что перед глазами вдруг снова возникло лицо Валушки: большие глаза, сказочно длинный и красный нос, вечно готовый к мягкой улыбке рот и высокий лоб, – ему казалось, что точно так же, как он разглядел в своем жилище домашний очаг, так он увидел теперь настоящий облик Валушки, открыв за отблеском «небесных связей» – который в своих заблуждениях он принимал за «ангельский» – земную сущность его первозданных черт. Это лицо теперь целиком исчерпывалось для него улыбкой, или серьезно уставленным куда-то взглядом, или тем, как оно опять прояснялось, и изучать в нем совершенно нечего, ибо эта улыбка, эта серьезность и эта ясность самодостаточны; он понял, что «небесные связи» Валушки ему, в сущности, вовсе неинтересны, его напрямую касается только это лицо: не Валушкино мироздание, а взгляд его глаз. Здравость этого взгляда, который, продолжал думать Эстер, словно бы вечно прикидывал, как навести порядок в том тарараме, что неустанно устраивал вокруг себя обитатель гостиной, взгляда, в котором были основательность, домовитость, стремление разобраться в ворохе мелких дел, – то есть все то, что было сейчас и в его глазах, когда он сел на кровати и оглянулся по сторонам, соображая, что еще предстоит ему сделать до возвращения его друга. Первоначальный план состоял в том, чтобы, заколотив окна и растопив печку, продолжить укрепление дома: забаррикадировать уличные ворота и дверь на другом конце подворотни, что вела во двор; но поскольку за это время смысл строительства баррикад основательно изменился и с этой минуты сама идея создания неприступной крепости и то, что ему уже удалось реализовать внутри дома, превратились в жалкий памятник его многолетнему недомыслию, он решил сконцентрировать все внимание на комнате Валушки: затопить в ней печку, если понадобится, навести порядок, приготовить постельные принадлежности и ждать – ждать, пока его заплутавший помощник все же вспомнит о своем обещании, «покончив с делами», поспешить в дом на проспекте барона Венкхейма. Ибо он был уверен, что Валушка, верный своей натуре, и сейчас шатается где-то по улицам или забрел на карнавал, объявленный на афише в переулке Семи вождей, и не может оттуда выбраться, и встревожился только тогда, когда, взглянув раз-другой на часы, наконец-то сообразил, что вместо нескольких минут он проспал без малого пять часов – пять часов, ужаснулся Эстер и выскочил из постели, готовый одновременно рвануться сразу в двух направлениях: растапливать печку в соседней комнате и бежать, за отсутствием окон, к воротам – посмотреть, не идет ли Валушка. В результате он не сделал ни того, ни другого, потому что заметил, что погасла печка в гостиной; первым делом поспешив к ней, он напихал в нее дров и подсунул снизу скомканную газету. Огонь долго не занимался, и ему пришлось повозиться – дважды опорожняя топку и начиная все заново, – пока в печке заполыхало пламя, но это было еще полбеды по сравнению с тем, что его ожидало в соседней комнате: там стояла буржуйка, которой не пользовались годами, и после часа возни дело так и не заладилось. Он пытался растопить ее подсмотренным у госпожи Харрер способом, но дрова гореть не хотели. Он испробовал все: и складывал их шалашиком, и свободно набрасывал друг на друга, и отчаянно хлопал дверцей буржуйки, и дул что было мочи – все без толку, из печи валил густой дым, как будто за время длительного простоя она забыла, что должна делать в таких ситуациях. Будущее жилище Валушки превратилось в настоящее поле битвы, пол был усеян закопченными чурками и золой; он по-прежнему мучился в едком дыму у буржуйки, чуть ли не поминутно выбегая в гостиную глотнуть воздуха. На бегу окинув глазами изысканную домашнюю куртку, он вспомнил о висевшем на кухне халате госпожи Харрер и так огорчился, что не смог по-настоящему обрадоваться, когда до его ушей – как раз опять на пути в гостиную – донесся гул разгоревшегося огня и он, обернувшись назад, констатировал: борьба была не напрасной, буржуйка, как будто из ее трубы вдруг выдернули затычку, принялась за дело. На то, чтобы снять доски с окна, которое в этой комнате тоже смотрело на улицу, времени из-за проволочки с растопкой не осталось, поэтому, широко распахнув все двери, он принялся через комнату для прислуги, которая была проходной, и кухню выгонять дым в прихожую; он попытался очистить куртку, но только размазал на себе копоть, затем присел отдохнуть; после этого, уже, разумеется, облачившись в халат госпожи Харрер, с тряпкой, веником и совком в одной руке и с мусорным ведром в другой поспешно вернулся в Валушкину комнату, дабы убрать следы битвы с буржуйкой. Если прежде, загроможденное горками, в которых сверкали фарфор и столовое серебро, коллекциями раковин и улиток, резным столом и кроватью, помещение это выглядело семейным музеем, где роль смотрительницы исполняла госпожа Харрер, то теперь оно производило впечатление музея, пострадавшего от пожара, откуда только что, немного расстроенные тем, что по-настоящему жаркой работы им тут не досталось, удалились пожарные: все было покрыто золой и пеплом, а если что-то и не было, то он, словно над ним тяготело то же проклятье, что и над госпожой Харрер, с помощью тряпки и веника делал так, чтобы было; хотя он, конечно, знал, что проклятье тут ни при чем, а причиной была тревога, с которой он, совершенно забыв о том, чем он занят, после каждого движения прислушивался, не стучит ли его долгожданный гость в окно гостиной – как было условлено на тот случай, если ворота с наступлением темноты будут уже заперты. Смахнув кое-как золу с кровати и подкинув еще поленьев в буржуйку, он решил прервать бессмысленные труды, чтобы утром продолжить уборку уже вместе с Валушкой, вернулся в гостиную, взял стул и сел греться к печке. Он поминутно глядел на часы: «Уже половина третьего!» – думал он, или: «Еще только без четверти!» – полагая, в зависимости от тревоживших его мыслей, что время идет слишком быстро или слишком медленно. Иногда ему казалось, что его друг уже не придет, потому что либо забыл о своем обещании, либо думает, что раз уж не получилось явиться вовремя, то беспокоить его среди ночи он не будет ни в коем случае; а потом он стал размышлять о том, что Валушка может сейчас сидеть в газетной экспедиции или в «Комло», в каморке портье, куда он во время своих ночных рейдов непременно заглядывал, и ежели это так и он вот сейчас вспомнит про обещание, то сколько ему понадобится времени, чтобы добраться оттуда до его дома. А спустя еще какое-то время Эстер уже не думал ни о том, что «все еще нет четырех», ни о том, что «уже без четверти», потому что ему показалось, что постучали в окно, и он поспешил к воротам, выглянув из которых заключил, исходя из яркого света и людского столпотворения в районе кинотеатра и гостиницы «Комло», что анонсированный «карнавал» действительно состоялся, после чего с разочарованным видом вернулся в дом и снова уселся у печки. А возможно, мелькнула у Эстера и такая мысль, Валушка был тут, пока он дремал, и поскольку на стук ему не ответили, он не стал проявлять настойчивость и пошел домой; или, продолжал размышлять Эстер, как изредка с ним случалось, его напоили на «карнавале» либо у Хагельмайера и он не решился явиться к нему в пьяном виде. Он смотрел на стрелки часов, которые то еле тащились, то не в меру спешили, ложился, вставал, подкидывал дров в обе печки, потом, потерев глаза, чтобы вновь не заснуть, уселся в то кресло, где по вечерам обычно сидел Валушка. Но просидел недолго – у него разламывалась поясница, ныла травмированная левая рука, и поэтому вскоре он принял решение больше не ждать, однако потом все же передумал, решив подождать еще, но только пока минутная стрелка часов дойдет до цифры 12, – а когда очнулся, то обнаружил, что часы показывают уже девять минут восьмого, и в это же время в окно – совершенно отчетливо – кто-то постучал. Он вскочил, напряженно прислушался, желая убедиться, что не ослышался и истерзанные чувства не обманывают его в очередной раз, однако повторный стук развеял его сомнения и как рукой снял усталость от ночного бдения. Когда он вышел комнаты и, вытаскивая из кармана ключ, поспешно прошел вдоль прихожей, то почувствовал, что ночные его мучения снова обрели смысл, и до ворот по обжигающему морозу он дошел таким бодрым и в таком счастливом волнении, словно все эти, бесконечные, как казалось, часы ожидания только для того и понадобились, чтобы можно было о них отчитаться гостю, который, даже не предполагая, что будет не гостем здесь, а полноправным жильцом, наконец-то, – повернул Эстер ключ в замке, – явился. Однако, к величайшему его разочарованию, вместо Валушки перед ним, изможденная и какая-то необычная, стояла госпожа Харрер, которая, не давая ему опомниться и ни слова не говоря о причинах неурочного появления, протиснулась мимо Эстера в подворотню и, ломая руки, метнулась в прихожую, а затем – в гостиную, где, совершенно не свойственным для нее образом, плюхнулась в кресло, расстегнула пальто и уставилась на него такими отчаявшимися глазами, как будто сказать что-либо сейчас было невозможно – только сидеть и смотреть на другого в этом не требующем объяснений отчаянии. Одежда на ней была обычная – двое спортивных штанов, надетых одни на другие, лимонно-желтая кофта да кирпично-красное тканевое пальто, и, пожалуй, только эта экипировка напоминала ему прежнюю госпожу Харрер, ту, которая вчерашним утром с возгласом «До среды!» и с чувством отлично выполненной работы заглянула к нему в гостиную, чтобы затем, сменив расшитые пуговицами тапочки на уличные сапоги на меху, шаркающими шагами покинуть дом. Одной рукой она держалась за сердце, другая висела бессильной плетью, под красными глазами пролегли темные тени, и, чего еще никогда не бывало на памяти Эстера, пуговицы на кофте были вдеты не в свои петли, – вообще вся она производила впечатление измученного, сломленного человека, которого выбили из колеи, и теперь он не понимает, что с ним произошло, и в отчаянии ждет объяснения. «Я все еще в ужасе, господин директор! – воскликнула она, задыхаясь и безысходно тряся головой. – Все еще не могу поверить, что это кончилось, хотя, – икнула она, – уже и солдаты прибыли!» Эстер в растерянности застыл перед печкой, не в силах понять, о чем речь; заметив, что женщина вот-вот разрыдается, он шагнул было к ней, чтобы успокоить, но затем – полагая, что если уж она хочет плакать, то останавливать ее бесполезно – передумал и присел на кровать. «Я, господин директор, ей-богу, даже не знаю, жива я или мертва… – шмыгнула носом госпожа Харрер и вытащила из кармана пальто скомканный носовой платок. – Но вот пришла, потому как мне муж сказал, ступай, дело жизненной, говорит, важности, а у меня-то… душа… – она размазала по щекам слезы, – вся в пятках…» Эстер откашлялся: «Да что стряслось?» Но госпожа Харрер только горестно отмахнулась. «Я всегда говорила, что это добром не кончится. Вы ведь помните, господин директор, что я говорила, когда зашаталась башня в Народном саду? Я от вас ничего не скрывала». Эстер начал терять терпение. Наверное, опять муж напился, упал и расшиб себе голову. Но при чем здесь тогда солдаты? Что все это значит?! Вся эта ахинея?! Ему захотелось лечь и хоть пару часов вздремнуть, пока не придет – теперь уж наверняка только в полдень, в обычное время – Валушка. «Вы попробуйте все сначала, госпожа Харрер». Та снова вытерла слезы и уронила руки в подол. «Ох, не знаю, с чего и начать. Не так-то это легко, потому что вчера, когда мой-то до ночи глаз не казал, я сказала себе, ну ладно, пусть только вернется, я задам ему перцу, ведь вы, господин директор, меня понимаете, что с таким наказанием, как этот пропойца, который все из дому тащит, а я должна жилы рвать, кишки, прости господи, из себя выматывать, да с таким забулдыгой иначе нельзя, только так, думала я весь вечер, пока дожидалась, что вот вернется и я ему задам феферу. Гляжу на часы: шесть, семь, полвосьмого, а в восемь уж думаю про себя, ну, значит, опять назюзюкается, хотя ведь не далее как вчера чуть концы не отдал с похмелья – так сердце зашлось, плохое оно у него, но хотя бы не в такой день, когда в городе хуйлюганов этих полно, еще приключится что, пока он домой шкандыбает, а тут еще этот кит проклятущий, или как там ее называют, эту зверюгу, говорю я себе. Но чтоб так обернулось, я все же не думала! Сижу в кухне, смотрю на часы, посуду уже помыла, уже подмела, телевизор включила, смотрю оперетку, потому что по просьбам зрителей они вчерашнюю повторяли, потом, опять в кухне, глядь на часы – уже полдесятого. Тут я уж встревожилась не на шутку, потому что так долго обычно он не задерживается, даже если наклюкается, к этому времени завсегда уже дома. Он ведь, хоть и любитель за воротник заложить, не может угнаться за остальными, разморит его, он озябнет да и воротится. А тут нет и нет его, я сижу, гляжу в телевизор, но ничего там не вижу, потому как другим голова занята – что с моим-то случилось, ведь старик уже, говорю, могло бы хватить ума не шататься в такую пору по улицам, когда, сами знаете, там хуйлиганы эти разбойничают, а ведь я наперед сказала, вы, господин директор, помните, когда башня-то зашаталась, так нет, – продолжала она, комкая в руках носовой платок, – часы уж пробили одиннадцать, а я все сижу перед телеком, уж и гимн отыграли, экран зарябил, а его все нет. Ну, тут я не утерпела, вскочила и побежала к соседям, вдруг что-то знают. Стучу, барабаню в дверь, в окно – тишина, как будто не слышат, хотя дома ведь, где им быть в такую погоду, когда от мороза ноздри слипаются. Я стала кричать во весь голос, чтобы слышали – это я; наконец открыли, только про мужа их спрашивать было бесполезно. А потом мне сосед говорит: а знаю ли я, что в городе происходит? Отвечаю: почем мне знать? Так большие волнения, говорит, настоящий бунт! Все крушат, говорит, а меня будто обухом хватило по голове: так ведь муж-то мой там, и вы не поверите, господин директор, я думала, прямо там, у соседей, и рухну, насилу домой добралась, свалилась в кухне мешком на стул и сидела, держалась вот так за голову, потому что чувствовала, она вот-вот лопнет. И чего я только не думала, лучше об этом не говорить, напоследок даже такое: а может, он уже воротился и в постирочной спрятался, где квартирует Валушка; он, бывалыча, уже прятался у него, выжидая, пока протрезвеет немного, а тот его покрывал, но если бы муж мой знал, что с нашим постояльцем будет, уж точно туда не пошел бы, потому что хоть и закладывает и деньги из дому тащит, человек-то он все же порядочный, этого не отнимешь. Ну, заглянула я, там никого, вернулась обратно в дом, и такая меня одолела усталость, день в трудах, а потом еще эти переживания, что я думала, упаду на месте, и решила себя чем-нибудь занять, сварить кофея, от него, поди, оклемаюсь чуток. И вот, вы, господин директор, мне не поверите, потому что знаете уже много лет, что у меня в руках все горит, но тут будто что нашло, наверное, полчаса проваландалась, пока этот несчастный кофей на газ поставила, еле смогла развинтить кофеварку, потому что думала о другом и забывала все время, чего собираюсь сделать, но спохватилась все же, поставила кофеварку на газ и зажгла огонь. Выпила кофей, ополоснула чашку, гляжу на часы – двенадцать, ну и решилась, думала, все же лучше, чем в кухне сидеть и ждать, ждать и ждать без конца, а его все нет, вы, господин директор, это чувство знаете, каково это, не спускать глаз со стрелок, ну а я уж тем более, я, сколько себя помню, уже лет сорок как минимум, только вкалываю да на часы таращусь, наградил меня Бог муженьком, а ведь мог, Он свидетель, мне и получше достаться. Одним словом, решилась, накинула на себя что под рукой было, вот это пальто, а через несколько шагов за воротами, не так далеко от меня, у первого перекрестка вижу, толпа стоит, человек пятьдесят, ну, мне объяснять не надо, что это за народ, я сразу смекнула, едва услыхала, как что-то со звоном разбилось, что надо спасаться, вернулась домой, заперла все двери и даже свет не включала, и вот, верите ли, сижу в темноте, затаилась, а у самой сердце из груди выскакивает, потому как тот звон раздавался все ближе и ближе, и понятно было, что это за звон, его ни с чем не спутаешь. Вы и представить не можете, господин директор, что я пережила, сижу, затаилась, не смею дыхнуть, – завсхлипывала опять госпожа Харрер, – одна-одинешенька… в пустом доме… и к соседям уже не пойдешь… сиди, жди что будет. Темно было, как в гробу, а я еще и глаза закрыла, не дай бог что увидеть, достаточно и того, что я слышала, как наверху вдребезги разлетаются два окна, летят вниз осколки, четыре больших стекла там было, потому как мы наверху-то в свое время двойные рамы поставили, но тогда я, ей-богу, думала не о том, что ради стекол этих, чтоб оплатить их, я неделю горбатилась, нет, я только молила Господа, чтобы они на этом остановились, боялась – ворвутся во двор и неизвестно что учинят, они и дом могут разнести. Однако Господь меня пощадил, они ушли, а я еще долго сидела с выбитыми окнами над головой и слышала, как колотится сердце и как они уже у соседей бьют стекла, сидела в потемках, боже упаси свет зажечь, даже пошевелиться и то только через час осмелилась, на ощупь дошла кое-как до комнаты, как была, в одежде, легла на кровать и лежала там, будто мертвая, прислушивалась, а ну как они вернутся, чтобы еще и внизу одинарные окна выбить. Всего и не рассказать, что я там передумала, да и времени нет сейчас, думала, вот оно, светопреставление, вот он, ад земной, и всякое прочее, вы, господин директор, лучше меня понимаете, что я имею в виду, в общем, лежу я пластом, лежу час, другой, сна ни в одном глазу, уж лучше бы я уснула, тогда бы хоть бестолковые эти мысли не мучили, потому что, когда муженек мой вернулся, а он все же вернулся под утро, я даже обрадоваться не смогла, что он отыскался, да еще и не выпивши – стоял у кровати трезвый как стеклышко, потом сел и не раздеваясь, прямо в пальто стал меня успокаивать, видел, что я лежу и признаков жизни не подаю, сама-то я говорю себе, мол, вставай, соберись, все в порядке уже, пришел он, теперь, поди, все образуется. Он вышел на кухню, принес мне стакан воды из-под крана, я выпила и стала мало-помалу в себя приходить, зажгли свет в комнате, потому что до этого я не позволяла, но он говорит, да уже успокойся, можно и здесь включить, на кухне-то все равно горит, ну а что касается тех двух окон, то пусть у меня голова не болит, Управа заплатит. Видел он, как было не увидеть, когда входил, что у входа земля вся в осколках, сама-то я не осмелилась, а он посмотрел, когда стакан выносил на кухню, и вернувшись, сказал, ничего, мол, Управа все возместит, он теперь там авторитет имеет. К тому времени я уж немного пришла в себя, села в кровати и спрашиваю, что, мол, ты, где шатался всю ночь, неужто ни совести у тебя, ни чести, оставить меня одну в пустом доме, а самому где-то шляться, и это вместо того, чтобы сказать, слава те господи, что он цел, что не пострадал, только вы сами знаете, господин директор, страх берет свое, да еще хуйлиганы эти проклятые, и окон опять же жалко. А мой все молчит и смотрит, странно этак поглядывает, я и спрашиваю, да что, черт возьми, происходит, может, скажешь в конце концов, и опять было начала про окна на верхнем этаже, а он говорит, да уже ничего, все кончилось, и палец вот так воздевает, отныне я состою, говорит, в этой самой… в комиссии при Управе и прошу ко мне соответственно относиться, мне еще и медаль дадут. Мать честная, вы думаете, господин директор, я из этого поняла хоть слово? У меня глаза на лоб, а он кивает и говорит, что всю ночь был на совещании, а не в корчме, в Управе они совещались, потому что он член какой-то… необычайной комиссии, которая защитила город от хуйлиганов, на что я ему: ну хорош гусь, он, видите ли, заседает, а я погибай тут одна в пустом доме и даже свет не моги включить. На что он мне, мол, ты, баба, не выступай, я глаз не смыкал всю ночь в заботах о безопасности вашей, и спрашивает, нет ли в доме чего-нибудь выпить, а я уже так обрадовалась, что он жив-здоров, сидит со мной рядом, на одеяле, что сказала, где выпивка, и он, шмыгнув в кладовку, выудил из-за банок с вареньем палинку, потому что приходится ее там держать, от греха подальше. Я спрашиваю у него, что это за народ был на нашей улице, а он говорит, темные элементы, но удалось обуздать их, сейчас ведутся аресты, проходят облавы, потому что в город вошли военные, в общем, порядок уже восстановлен, заявил мне муж и приложился к бутылке, повсюду солдаты, представляешь, говорит, даже танк с собой привезли, он сейчас у Большого храма на Монастырской аллее стоит; я позволила ему еще раз отхлебнуть и строго сказала: ну, хватит уже, – отняла бутылку и поставила рядом с собой у кровати. А откуда здесь взялась армия, спросила я, потому что тот танк никак не укладывался в моей голове, на что муж мне ответил, что причиной всему был цирк, это из за него вся буча, не будь этого цирка, они никогда не посмели бы напасть на город, но напали вот, сказал муж, и я видела, как его всего передернуло, напали, и лицо его потемнело, они грабили, поджигали, ты только представь себе, говорит, бедная Ютка Сабо с телефонной станции, да вы ее знаете, господин директор, вместе с сослуживицей тоже пострадали, – на глазах госпожи Харрер заблестели слезы, – они тоже. Но есть и погибшие, рассказывал муж, и я тут опять от страха вся обмерла, потому что военные, кроме почты, сразу заняли и другие учреждения, и, к примеру, на станции, говорил он, одну женщину – ты только представь – заодно с ребенком… но тут я не выдержала – не могла больше слушать – и спрашиваю, это как же вы со своей комиссией защитили город, если такое могло случиться, на что муж отвечал, что если бы не они и, в первую очередь, не супруга господина директора, которая, во всяком случае по словам мужа, ринулась в бой как львица, да, если бы не она, им бы не удалось уговорить двоих полицейских как-то выбраться на машине из города, и тогда бы и армии не было, и ущербу было б не два стекла – четыре, поправила я, – а море убитых и раненых. Потому что полиция, и тут мой муж сильно помрачнел, вся испарилась, так он выразился, испарилась, и никого из них невозможно было найти, кроме тех двоих, которые и отправились в областной центр за помощью, а единственная причина этого состояла в том, что полиция потеряла голову, именно так, как я говорю, голову, со значением заявил мой муж. Господин полицмейстер, добавил он, с издевкой произнося слово „господин“, потому что, не знаю уж по какой причине, он последние два-три года люто его ненавидит, так люто, что, стоит ему услышать о нем, сам не свой делается от ненависти, хотя люди не понимают, какая кошка между ними пробежала, я тоже не понимаю, да и сам он всегда отпирается, короче, полицмейстер и есть эта голова, которую потеряла полиция, объяснил он и весь аж побагровел от гнева. Он был пьян, сказал муж, пьян в дымину, настолько, что, представляешь, весь день проспал, а когда его разбудить удавалось, то проку от него было мало, и только на рассвете он куда-то ушел, и тогда все подумали, включая супругу господина директора, что теперь уж он примет меры, но ничего подобного, те двое стражей порядка, которые привели солдат, рассказали, что видели его в стельку пьяного, успел где-то опять набраться, потому что на граждан города, как выразился мой муж, ему просто насрать. Он вон тоже, случается, выпивает, сказал муж, но когда на кону судьба общества, он себя соблюдает, не то что господин полицмейстер, и опять произнес „господина“ с издевкой, который снова нажрался, и вообще неизвестно, что с ним, потому как те двое, что его видели, смогли только сказать, что, судя по его походке, он направлялся уже домой. Ну а я все лежала и слушала эти ужасы, но это было только начало погрома, рассказывал дальше муж, сколько в общей сложности раненых и убитых, кто где лежит, еще только предстоит расследовать, тряс он головой, как потерянный; потому что, к примеру, когда уже появились солдаты, когда уже танк стоял у Большого храма и люди осмелились высунуться на улицу, то здесь на проспекте, у мясной лавки Надабана, вы знаете, где это, господин директор, он, направляясь домой, чтобы успокоить меня, встретился с госпожой Вираг, которая тоже была в полном отчаянии. Она, эта госпожа Вираг, рассказала мужу, что разыскивает соседку, которая целый вечер сидела у окна и наблюдала за ужасами, что творились на улице, а потом, натерпевшись страха, пригласила ее, сказала госпожа Вираг, и дальше они сидели у окна вдвоем, но уж лучше бы не сидели, потому что после полуночи внизу, на проспекте, опять появилась толпа этих хуйлиганов, с дубинами и бог знает с чем еще в руках, они с этими палками за кошками на тротуарах охотились, так рассказывала госпожа Вираг, а мне уж потом пересказывал муж. И тогда они якобы увидали в этой толпе, и муж мой умышленно не назвал его имени, а сказал: увидали сына соседки госпожи Вираг, так в точности и сказал, туманно так выразился, а он этого и хотел, чтобы я раньше времени не смекнула, сказал и к палинке потянулся, что у ножки кровати стояла, но я прикрикнула, мол, оставь бутылку в покое, и спрашиваю: соседка госпожи Вираг? Да, говорит; я прикидываю так и этак, ничего не могу понять, а он продолжает, что смотрят они и глазам не верят, сын соседки госпожи Вираг идет в толпе хуйлиганов этих, ты не поверишь, говорит мне муж, и не пытайся – не угадаешь ни в жисть, какого гаденыша мы на груди пригрели. Я вытаращила глаза, все еще не в силах понять, кого он имеет в виду, а он продолжает, что в таком бешенстве эту женщину, соседку свою, госпожа Вираг еще никогда не видала, она стала кричать, мол, с нее достаточно, ее сын замучил, будь что будет, но она этого не потерпит: всю жизнь он ее позорил, но теперь уж все, терпение ее лопнуло, схватила пальто, рассказывала моему мужу эта Вираг, и напрасно та ее успокаивала, надела пальто, – посмотрела она на остолбеневшего Эстера, – и бросилась на улицу. И при этом кричала сама не своя, что она его за волосы оттуда вытащит, так рассказывала мужу госпожа Вираг, которая была очень напугана, стояла у мясной лавки Надабана и говорила, что та женщина ушла за ними после полуночи и до сих пор не вернулась. Да наверно, их много еще таких, вздохнул мой муж. Он оставил госпожу Вираг и пошел по проспекту дальше, ты представить себе не можешь эту разруху, говорил он мне, совсем сгорбившись рядом со мной на кровати, а затем он свернул на улицу Йокаи и наткнулся там на солдат. У меня-то они документы не проверяли, ведь это мы передали город силам правопорядка, только показали мне список разыскиваемых лиц с описанием их примет, потому что к этому времени в городской Управе уже опросили свидетелей, видевших, что тут творилось ночью, и теперь, рассказывал мне мой муж, эти солдаты, разбившись на группы, уже охраняют покой населения и ищут преступников, но в том списке, который ему показали на улице Йокаи, имен значилось не так много, фигурировали чаще только приметы, потому как местных среди этих хуйлиганов мало, пришлые в основном. И вот смотрит он в этот список и глазам не верит, да он ведь и госпоже Вираг не хотел верить, а военные спрашивают у него, вы кого-нибудь знаете из этих людей, а он говорит, не знаю, потому что испуган был сильно, а на самом-то деле знал. Я вся обомлела, когда имя услышала, и тоже ушам своим не поверила, с ума спятил, думаю; а он говорит, нельзя терять времени, его ищут, он затем и домой пришел, меня успокоить да чтобы я одевалась и скорей, что есть духу, к господину директору, потому что оба они, господин директор и муж мой, ему обязаны, а я только смотрю на него, не могу понять, чего это он. И думаю про себя, а ведь я знала, что квартирант этим кончит, я сразу сказала, как только он объявился у нас, что не надо, нам это боком выйдет, брать сюда этого сумасшедшего, но муж, конечно, меня не послушал, и вот нате вам, да я тогда еще думала, что за такие деньги нельзя с полоумным связываться, и говорю ему, никуда не пойду, ни шагу из дому не сделаю, а сама уж с кровати спускаюсь и пальто надеваю, словно бы не в своем уме. Мы вышли на улицу, под ногами хрустит стекло, муж говорит – он пойдет искать, а потом ему нужно в Управу, потому что жена господина директора строго-настрого ему наказала, чтобы самое позднее в семь часов был там, чего это, говорю, в семь-то, а мне одной опять шлепать по городу, но он знай твердит, мол, так надо, там медаль его ждет, и потом, честь обязывает, он теперь человек уважаемый, раз сказали к семи, значит, к семи. Уж я его умоляла и так и этак, но все без толку, и когда мы дошли до угла проспекта и улицы Йокаи, он мне сказал, что сходит на станцию и вернется, а мне велел к вам идти, может быть, господину директору еще удастся что-нибудь сделать, ну а я, даром что говорила себе, нет, мол, ради этого человека я шагу не сделаю, видимо, помешалась, и все шла и шла, не глядя по сторонам, как ослепшая, вон даже не поздоровалась у ворот, уж не знаю, что господин директор обо мне теперь думает. Так ворваться ни свет ни заря и даже не поприветствовать, но что делать-то, господин директор, когда кругом все рушится, когда тут уже и солдаты, – упавшим голосом проговорила госпожа Харрер, – и даже этот танк…» Эстер сидел на краю кровати оцепеневший и, казалось, пронзал ее своим взглядом. Будто столп соляной, так он выглядел под конец, рассказывала она позднее Харреру, когда около полудня тот вернулся домой… А потом она видела, как ее хозяин вскочил с кровати, бросился к платяному шкафу, сорвал с плечиков пальто и, бросив на нее укоряющий и какой-то затравленный взгляд, будто во всем была виновата она, без единого слова умчался. Она, оставаясь в кресле, испуганно заморгала, а услышав, как снаружи оглушительно грохнули ворота, содрогнулась, опять расплакалась – затем развернула платок и, высморкавшись, осмотрелась по сторонам. И только теперь заметила доски на окнах. Она медленно поднялась и, склонив на бок голову, потому что никак не могла понять, зачем они тут нужны, семеня и приглядываясь, с вытянувшимся лицом подошла ближе, провела рукой по одной из досок и, убедившись, что она настоящая, по очереди постучала по остальным костяшками пальцев, а потом вдруг, когда все поняла, с видом эксперта, которого не обманешь, когда у него четыре стекла за плечами, горько пробормотала себе под нос: «Да ведь надо снаружи окна-то заколачивать – не изнутри!» Она устало проковыляла к печке, заглянула в нее, подбросила на огонь поленьев, качая головой, погасила свет и, напоследок еще раз окинув взглядом погрузившуюся в полумрак гостиную, повторила: «Снаружи… не изнутри! Это надо такое удумать, о господи…»