Меланхолия сопротивления | страница 19



спрашиваю: место, дата! – дернул он головой в сторону Валушки. – Где? Когда? Записывать надо то, что он скажет, а не мои слова». Раздосадованная женщина даже отвернулась, видно было, каких усилий стоит ей сейчас сдерживаться и не возражать, но затем, многозначительно посмотрев сперва на городского начальника, который все так же как угорелый метался по комнате, а затем на Валушку, кивнула последнему, чтобы начинал. Тот замялся, не совсем понимая, чего от него хотят, и опасаясь, как бы гнев хворающего полицмейстера не обрушился на него, но потом попытался в самых «простых словах» изложить все подробности увиденного им на площади; правда, уже после нескольких фраз, дойдя в рассказе до новоиспеченного своего знакомого, он почувствовал, что говорит не то, – и в самом деле тут же был остановлен. «Не надо нам тут расписывать, что вы думали, да что слышали, и что представляли себе, – налитыми кровью глазами, но при этом с грустью посмотрел на него полицмейстер. – Нам надо знать, что вы наблюдали! Цвет глаз?.. Возраст?.. Рост?.. Особые приметы?.. Я уж не спрашиваю, – мрачно махнул он рукой, – год, число и месяц рождения». Валушка признался, что сообщить эти данные он действительно затрудняется, оправдываясь тем, что как раз в те минуты стемнело, и, хотя обещал сию же минуту собраться с мыслями, мало ли, вдруг придет еще что-то в голову, как ни пытался представить себе внешность нового друга, вспомнил только, что он был в шляпе и сером драповом пальто. Тут, однако, ко всеобщему, особенно же – Валушкиному, облегчению больного сморил благодатный сон, град свидетельствующих о нарастающем недовольстве, все более заковыристых вопросов внезапно прервался, и поскольку соблюдать уровень ограниченной исключительно существом дела точности, которому он не мог соответствовать, понятным образом больше не требовалось, в оставшейся части своего доклада Валушка освещал факты уже на основании собственных беспокойных переживаний. Он описал появление Директора, включая сигару и элегантную шубу, и воспроизвел его сказанные на прощанье слова; рассказал о том, как Директор удалился и как восприняла это толпа; а затем наконец – уверенный, что именно в этом ракурсе рассматривает все дела высокая Комиссия – признался, что из-за событий на рыночной площади и вообще в городе он крайне обеспокоен положением господина Эстера. Для поправки здоровья и сохранения творческих сил этому замечательному ученому нужен прежде всего покой, именно так – покой, повторил Валушка, а не та все нарастающая и совершенно ему непонятная лихорадка, с которой человек, в кои-то веки покинувший дом, неизбежно («…хотя, поверьте, я делал все, чтобы этого не случилось!..») сталкивается. Всем известно, сколь удручающее и пагубное воздействие может оказать даже малейший беспорядок на человека, наделенного такой чрезвычайной чувствительностью, повернувшись к женщине, продолжал Валушка, поэтому он, особенно посмотрев на всеобщее возбуждение, охватившее публику на рыночной площади, теперь только и думает что о господине Эстере. Он, естественно, понимает, что его значение в этом деле по сравнению с госпожой Эстер и высокой Комиссией, по сути, равно нулю, но все же просил бы рассчитывать на него и быть уверенными, что любое их поручение он непременно исполнит. Он хотел добавить еще, что господин Эстер для него важнее всего на свете и что у него просто от сердца отлегло, когда он узнал, что судьба города (а стало быть, и его учителя) будет теперь препоручена высокой Комиссии, однако ни то, ни другое добавить не удалось, потому что госпожа Эстер суровым жестом остановила его, сказав: «Вот именно, надо не болтать, а безотлагательно действовать, в этом вы совершенно правы». Они еще раз обстоятельно разъяснили, что ему надлежит делать в городе, и он, как школяр, повторил указания относительно наблюдения «за величиной толпы… настроениями… особенно же за уродом, если оный появится в поле зрения…», а затем – так и не сообщив ему никаких сведений насчет последнего – члены Комиссии наказали ему главным образом, наряду с обстоятельностью, проявить максимальную оперативность, и Валушка, заверив их, что обернется за считаные минуты, на цыпочках, дабы не разбудить как раз в этот момент застонавшего на кровати больного, покинул место заседания. Преисполненный чувства ответственности за полученное задание, а еще больше – облегчения, что в заботах о господине Эстере теперь можно опереться на целую «кризисную комиссию», он так же, на цыпочках, проследовал по двору и перешел на обычный шаг, только ступив на улицу и затворив за собой ветхую калитку. Он, конечно, не мог сказать, что визит к госпоже Эстер его успокоил, но теперь его страхам и неуверенности по крайней мере противостояла целебная сила ее решительности, и хотя до сих пор Валушка не получил ответа ни на один вопрос, он чувствовал, что наконец-то рядом есть человек, которому можно всецело довериться. В отличие от прежнего положения, когда во всем разбираться и принимать все решения приходилось ему одному – человеку, от мира далекому, – теперь у него была только одна забота – соответствовать полученному заданию, в чем он не усматривал никаких проблем. Раз десять он повторил про себя, чтó он должен будет разведать, от неясности же вокруг «урода» он избавился (решив, что наверняка имелся в виду кит, которого, таким образом, ему следует еще раз внимательно осмотреть) уже через несколько метров, а затем, вспомнив спокойный взгляд госпожи Эстер, избавился также от постоянно тревожившей его неуверенности относительно того, «как быть»; и потому когда, покидая переулок, он чуть ли не сбил с ног Харрера и тот остерег его на бегу («Ну, теперь уже все образуется, но все же не стоило бы молодому человеку болтаться здесь!..»), Валушка лишь улыбнулся в ответ и растворился в толпе, хотя с удовольствием объяснил бы ему, мол, «нет, нет, господин Харрер, вы ошибаетесь, мое место именно здесь!..» На площади, вскидываясь кое-где метровыми языками пламени, горело теперь множество костров, вокруг каждого грелся десяток-другой людей, намерзшихся здесь с рассвета, и поскольку перемещаться и оценивать ситуацию теперь стало немного удобнее, Валушка быстро и беспрепятственно все осмотрел. Быстро и беспрепятственно, совершенно верно, вот только не все было просто с этим «основательным осмотром», ибо даже вопрос о размерах толпы (ну а что еще мог он оценивать, если все оставалось как было?) казался неразрешимым, да и пункт касательно «настроений», который как бы подразумевал наличие некой опасности, применительно к явно мирным людям, потирающим у импровизированных костров окоченевшие руки, вызывал большие сомнения. «Все на месте, настроение мирное», – уже прикидывал он про себя слова будущего доклада, но они звучали все более лживо, а его миссия казалась все более тягостной. Украдкой подглядывать за ними, как будто они враги, вынюхивать, думая, что они сплошь убийцы и злодеи, подозревать недоброе в самом безобидном их жесте – на это, как вскоре понял Валушка, он не способен. И если только что, в доме госпожи Эстер, отрезвляющая напористость женщины избавила его от заразного страха, то здесь, буквально минуты спустя, вид мирно греющихся у огня людей и исходящее от этого зрелища чувство уюта окончательно освободили его от простительного, но все же постыдного недоразумения, от заблуждения, в которое впали и шеф-повар гостиницы, и господин Надабан с компанией, и госпожа Эстер, от повального желания видеть причину «внутреннего беспокойства» (а до определенного времени и основание для тревоги за господина Эстера) именно в этом цирке и его верной публике – в этом, несомненно, загадочном цирке и его загадочно преданной публике, вынужден был признать про себя Валушка, только эта загадочность – вдруг прояснилась перед ним вся картина – имеет, возможно, совсем простое и поразительно очевидное объяснение. Он тоже пристроился к одному из костров погреться, и та молчаливость, с которой его товарищи смотрели, понурив головы, на языки пламени, бросая время от времени быстрые взгляды в сторону циркового фургона, уже не могла обмануть его, ибо он все яснее осознавал, что тайна кроется не в чем ином, как в ките, в том, что он пережил и сам, когда утром впервые его увидал. Удивительно ли, оглянулся он, улыбаясь, по сторонам – от облегчения готовый жарко обнять их всех, – что стоящие рядом люди, как и он, все еще остаются изумленными пленниками этого чудовищного создания? Удивительно ли, что в глубине души они, вероятно, думают, что, находясь рядом с таким исключительным существом, они имеют некоторые основания ожидать чего-то чрезвычайного? Своей радостью от того, что «у него упала с глаз пелена», он непременно хотел с кем-нибудь поделиться и потому, заговорщицки подмигнув окружающим, заявил, как поражает его «неисчерпаемое богатство творения»; поражает, сказал он, и такие посланцы, как этот, сегодняшний, напоминают о «цельности бытия», которая нам казалась утраченной, – а затем, не дождавшись, что скажут на это другие, махнул на прощанье рукой и, пробираясь между людей, отправился дальше. Больше всего ему хотелось броситься с этой вестью назад, но в соответствии с поручением он должен был еще взглянуть на кита («На урода!..» – вспомнил он улыбнувшись), поэтому, чтобы, когда он предстанет перед Комиссией, его отчет был действительно полным, он решил, если удастся, бросить нынешним – так зловеще начавшимся и все-таки счастливо обернувшимся – вечером еще один беглый взгляд «на этого посланца цельного бытия» и только затем уж покинуть своих товарищей. Фургон был открыт, и мостки еще не втащили обратно, так что трудно было удержаться от искушения, вместо того чтобы «бегло взглянуть», ненадолго зайти к чудесному великану. Кит, когда он был с ним один на один и тело освещали лишь две слабо мерцавшие лампочки, на холоде, даже более лютом в этом высоком металлическом боксе, чем снаружи, показался Валушке еще огромней, еще страшней, но он уже не боялся его, больше того, испытывая некоторое почтительное смущение, он смотрел теперь на него так, будто из-за событий, произошедших со времени их первой встречи, между ними установились какие-то тайные, близкие и чуть ли не панибратские отношения, и, уже направляясь к выходу, он хотел даже в шутку погрозить ему (эх, мол, брат, «сколько бед ты творишь, хотя ведь давно уже не способен никому причинить никакого зла…»), когда вдруг до его слуха из глубины фургона долетели обрывки каких-то невнятных звуков. Ему показалось, будто он сразу узнал этот голос, и в этом, как вскоре выяснилось, не ошибся, потому что когда он дошел до двери, расположенной в глубине фургона – которая, как он предположил еще утром, скорее всего вела в жилой отсек цирка, – и, приложив к ней ухо, разобрал несколько фраз («…я нанял его для того, чтобы он демонстрировал себя, а не для того, чтобы болтать всевозможные глупости. Я этого не позволю. Переведите!..»), у него не осталось сомнений, что голос принадлежит Директору. А вот то, что он услыхал в ответ – какое-то глухое и безразличное ворчание, которое сменили резкие, визгливые звуки, напоминающие птичий щебет, – поначалу было начисто лишено какого бы то ни было смысла; но вскоре он понял, что Директор разговаривает не сам с собой и не общается с запертым в клетку медведем и какими-то птицами, а слова свои