Меланхолия сопротивления | страница 15



оно поступило, это было для него неожиданным, хотя… если разобраться… ничего невероятного не случилось, потому что он знал с того самого часа, когда в свое время жена по первому его слову покинула дом, что этого – своего изгнания – она ему никогда не простит и однажды еще нагрянет, потому что не может оставить неотомщенным ущемление ее прав, точнее сказать, объявление их ничтожными, сделанное холодным, бесстрастным тоном. И каким бы далеким ни казался ему тот день, когда жена покинула дом, и сколько бы ни прошло с тех пор лет, он никогда не питал иллюзий, что госпожа Эстер больше его не потревожит, ибо если он ничего не понял из того факта, что о формальном разводе она «как бы случайно забыла», то из комедии с прачечным чемоданом он должен был ясно понять, что «сдаваться эта особа не собирается»; смысл же сей смехотворной акции сводился к тому, что после того, как она оставила дом, дородная госпожа Эстер, якобы втайне от мужа, раз в неделю стирала его белье, и доверчивый Валушка, которого можно было подбить на любое дело, затем приносил его как бы из прачечной. «Пусть обстирывает, если ни на что больше не годится», – в свое время отмахнулся Эстер и только теперь понял, как дорого ему может встать былая беспечность, ибо вскоре выяснилось, что в чемодане на этот раз находятся пожитки его благоверной, которая этим – нисколько не удивительным – пошлым жестом давала понять, что недалек тот час, когда она и сама вернется домой. Однако в этом – хотя вообще-то и этого было достаточно – еще не было ничего, что указывало бы на характерную именно для нее мстительность, тут Эстер пока что мог усмотреть только какую-то блажь жены, объяснить которую затруднялся, но из слов захлебывавшегося Валушки вдруг выяснилось, что неслыханный по своему злодейству «подвох» еще впереди. О нет, понял он из рассказа Валушки – который, по всей вероятности из страха перед этой женщиной, без устали восторгался ею, – пока она не планирует переезжать домой, а только завуалированно намекает, что это может случиться в любой момент; и передает ему свою просьбу возглавить некое движение за чистоту, которое «просто не может существовать без такого вождя». А также посылает ему список тех горожан, понял он из восторженных слов Валушки, которые составляют цвет местного общества, с тем чтобы он убедил их подключиться к акции и начать – соревнуясь друг с другом! – убирать территорию вокруг их домов, причем агитацию эту она просила начать не завтра, а не откладывая, прямо сейчас, ибо времени на раскачку нет, и пусть он, Эстер то есть, не сомневается, чем может обернуться его отказ, – и далее, в конце этой устной ноты, еще следовал некий намек на «возможность совместного ужина прямо сегодняшним вечером…» Пока говорил его молодой друг, он не проронил ни слова, как продолжал молчать и когда Валушка – вне всяких сомнений, запуганный этой ведьмой – закончил свой панегирик во славу «верной и беспримерно заботливой» госпожи Эстер; он лежал среди взбитых подушек в лишенной былых украшений двуспальной кровати и безмолвно следил за вылетающими из печки и стремительно гаснущими искрами. Сопротивляться? Порвать записку? Или, если посмеет «сегодняшним вечером» приблизиться к дому, наброситься на нее с топором, как, наверное, набрасываются на рояль добропорядочные школяры в оставленной без его попечения Музыкальной школе? Нет, сказал себе Эстер, против подлого принуждения не попрешь, и, откинув одеяло, сел, сгорбившись посидел с минуту на краю кровати и медленно выпростался из халата. К невыразимому облегчению молодого друга, вынужденное решение Эстера в связи с таким «наглым форс-мажором» прервать на короткое время «бесценное наслаждение целебным забвением» было скорым и недвусмысленным, и не потому, что его охватила паника, а в силу его проницательности, ибо даже без длительных размышлений было легко понять, что если он не желает борьбы, но желает избежать наихудшего, то перед ним открыта единственная возможность – уступить шантажистке без малейшего сопротивления; гораздо меньше решительности проявил он, когда встал вопрос о подготовке к вылазке; едва Валушка, которому была поручена «дезинфекция» помещения, вышел из гостиной, чтобы – временно – разместить чемодан («Хотя бы чемодан, если уж нельзя вышвырнуть саму мысль об этой особе…») в самой дальней точке квартиры, Эстер в полной растерянности остановился у платяного шкафа. Причина была не в том, что он разуверился в правильности решения, он просто не знал, что ему теперь делать, и, как человек, у которого вылетело из головы, какое следующее движение он должен сейчас совершить, застыл у платяного шкафа, таращась на дверцу, потом открыл ее и закрыл. Снова открыл и опять закрыл, вернулся к кровати, чтобы оттуда отправиться назад к шкафу, и поскольку стал уже понимать собственную беспомощность, попытался сосредоточить внимание лишь на одном вопросе: не стоит ли ему вместо серой – подходящей к цвету мертвого неба – остановить свой выбор на более отвечающей траурному характеру его миссии черной одежде. Он колебался между двумя вариантами, но так и не смог прийти к окончательному решению ни относительно рубашки и галстука, ни относительно шляпы и обуви, и если бы Валушка не загремел вдруг на кухне судками и он – быть может, как раз под воздействием этого звона – не понял бы наконец, что на самом-то деле ему бы сгодился не серый или черный цвет, а какой-то третий, не существующий в его гардеробе, который на улице защитил бы его как броня, то, скорее всего, он до вечера не решил бы, который из двух своих костюмов достать из шкафа. Вообще-то он предпочел бы сейчас выбирать не костюм, не галстук и не пальто, а латы, забрало и наколенники, потому что ему было совершенно понятно, что дикая смехотворность задачи, которую навязывает ему госпожа Эстер – стать кем-то вроде смотрителя городских свалок, – не идет ни в какое сравнение с теми, возможно фатальными, трудностями, с которыми – как это случилось около двух месяцев назад, когда Эстер рискнул прогуляться до ближайшего перекрестка – он неизбежно столкнется. Ему предстоит вступить в контакт с воздухом и землей, с обманчивой иллюзией простора, быть свидетелем диалога «между жаждущей обвалиться кровлей домов и удушающе пошлыми, на века накрахмаленными занавесочками», а еще можно было ожидать – и на этот раз дело осложнялось тем, что он их действительно ждал – всяких «уличных сюрпризов», то есть счастливых случайностей, когда он непременно встретится с кем-нибудь из сограждан, и не с одним, а со многими. Он должен будет стойко выдерживать их беспощадные излияния радости по поводу встречи с ним, выдерживать все их духовные перлы, которое они с общеизвестной разнузданностью прохожих нежно обрушат на его голову, и, самое главное, помрачнел он, оставаться слепоглухим к их непроходимой глупости, дабы не угодить в капкан непростительной жалости или смешанного с гадливостью сострадания, от чего с того времени, как он удалился от мира, его спасала «благодатная невнимательность». Уповая на то, что его помощник и на этот раз избавит его от бремени лишних подробностей, он нисколько не волновался о способах выполнения поручения, как не думал о том, за что, собственно, он берется, полагая, что не имеет никакого значения, возглавит ли он в ближайшее время курсы кройки и шитья, состязание по высадке горшечных растений или вот это движение за подметание улиц, которое со временем тоже наверняка обретет своих ярых сторонников, и поскольку все его мысли были сосредоточены на борьбе с обманчивыми иллюзиями, то, закончив одеваться и напоследок еще раз взглянув в зеркало на безупречный (серый, кстати сказать) костюм, он подумал о том, что все же имеется некоторый шанс вернуться с этой мучительной, как ожидалось, прогулки целым и невредимым и продолжить свои рассуждения о прискорбном состоянии мира или с несколько большим трудом облекаемые в слова раздумья об эфемерности вылетающих из печной трубы искр и «загадочно злобных происков разума» – продолжить их ровно там, где они, к великому сожалению, были прерваны акцией госпожи Эстер, неожиданной, хотя и вполне объяснимой. Да, он думал об этом, и даже в какой-то момент решил, что никаких усилий для борьбы с «возможно, фатальными» трудностями от него не потребуется: когда вместе с Валушкой, бодро помахивавшим пустыми судками, он прошел по прихожей сквозь редеющий с каждой неделей строй книг, а затем, миновав полумрак подворотни, вышел на улицу, то, по-видимому, от резкого воздуха, словно вдохнул ядовитый газ, уже через несколько шагов почувствовал такое головокружение, что вместо того, чтобы беспокоиться по поводу «угрожающего урагана чувств со стороны сограждан», он мог думать только о том, сможет ли устоять на ногах в этом смутном, колеблющемся и плывущем пространстве и не разумнее ли прямо сейчас начать отступление, «пока, – продолжил он грустное размышление, – на вопрос, а надо ли продолжать все эти мучения, не откликнутся дружным „нет“ его легкие, сердце, мышцы и сухожилия». Вернуться домой, запереться в гостиной и снова нырнуть в объятия теплых подушек и пледов было, конечно, заманчиво, но рассматривать это всерьез не хотелось, ведь он ясно представлял себе, что ожидает его в случае «неподчинения приказу», так что – как бы ни привлекала его заманчивая идея: «а может, и правда грохнуть эту чертовку сегодня вечером», – когда, опираясь на трость и на подбежавшего к нему перепуганного друга («Что с вами, господин Эстер?!»), он смог наконец обрести равновесие, то отбросил напрочь все планы оборонительных операций и, попытавшись принять как данность лабильное состояние колышущегося перед глазами мира, взял Валушку под руку и двинулся дальше. А двинувшись дальше, он понял, что его ангел-хранитель – то ли из объяснимого страха перед кошмарной женщиной, то ли от радости, что он наконец-то опять сможет показать ему места своих вечных блужданий – готов протащить престарелого друга по городу даже мертвого, а потому, рассеяв несколькими словами его тревогу («Ничего, ничего… все в порядке…»), он предпочел не вдаваться в подробности о своем головокружении и о том, что ему становится все хуже, и поэтому его друг, успокоившись и поняв, что прогулке ничто больше не угрожает, пустился в восторженный монолог о событии, по обыкновению пережитом как некое упоительное волшебство, когда на заре в очередной раз возникло то, что сейчас клубилось вокруг них в виде белесого жидковатого света, в то время как Эстер – будто слепоглухой – сосредоточил внимание только на равновесии, на том, как поставить одну стопу впереди другой, чтобы невредимым добраться хотя бы до следующего угла, где можно будет передохнуть. Ему казалось, будто на обоих глазах его выросли бельма и он плывет сквозь туманную пустоту, в ушах стоял звон, ноги дрожали, и по телу прокатывались волны жара. «Кажется, я сейчас упаду…» – подумал он, но, вместо того чтобы испугаться возможности столь эффектно потерять сознание, он, напротив, возжелал, чтобы именно так и произошло, ибо рухнуть на улице и затем, в окружении ошеломленных зевак, быть доставленным домой на носилках – ведь это означало бы, осенило его, провал плана госпожи Эстер и самый простой из всех возможных способ вырваться из расставленного ею капкана. Для того чтобы произошел столь благоприятный поворот событий, по его подсчетам, требовалось сделать примерно десять шагов, однако уже и половины их оказалось достаточно, чтобы стало понятно, что поворота не будет. Они добрались уже до улицы Сорок восьмого года, когда, вместо того чтобы рухнуть, он почувствовал себя лучше: ноги больше не дрожали, звон в ушах прекратился и, к величайшей его досаде, даже чувство головокружения ослабло настолько, что уже не могло служить поводом, чтобы прервать прогулку. Он стоял на ногах, он слышал и видел, а раз видел, то вынужден был оглядеться – и тут же заметить, что со времени его последней экскурсии в «непроходимой городской трясине» что-то решительно изменилось. Определить, в чем именно состояло изменение, он в этой невиданной кутерьме не мог, но вынужден был признать, что россказни госпожи Харрер не были лишены оснований. Не были, это верно, но вместе с тем внутренний голос подсказывал ему, что госпожа Харрер не совсем угодила в яблочко, ибо к тому времени, когда они выбрали на углу улицы Сорок восьмого года и проспекта место для первой временной передышки, ему стало понятно, что «если внимательно присмотреться», то «возлюбленная малая родина», в отличие о того, что думает на сей счет его верная благодетельница, являет собою не край, ожидающий светопреставления, а край, светопреставление уже переживший. Его поразило, что вместо тупых лиц случайных прохожих и подглядывающих из окон обывателей, застывших в терпеливом ожидании хоть каких-то событий, то есть вместо «привычного навозного благовония духовной спячки» проспект барона Венкхейма и окрестные улицы представляли собой доселе ему незнакомую форму безжизненности, когда «бездонную опустошенность» лиц сменило пустынное безмолвие запустения. Было странно, что, хотя всеобщая безлюдность окрестностей указывала на какое-то катастрофическое событие, все атрибуты обычной жизни – чего не бывает даже при паническом бегстве от чумы или радиоактивного цезия – практически в неизменном виде оставались на своих местах. Все это казалось странным и удивительным, но самым шокирующим было открытие, что он не может найти настоящего объяснения своему первому безотчетному впечатлению, будто он оказался в пространстве, скандальным образом изувеченном; не может найти ключа для разгадки этого, явственно ощутимого даже не глядя явления, – и тем временем в нем с каждой минутой росло убеждение, что в медленно проясняющейся картине имеется элемент, который он, даже если и видит – а он его, несомненно, видел, – не в состоянии распознать, некий ключевой момент, которым в конечном счете объясняется и все остальное: безмолвие, сиротливость, безжизненная нетронутость вымерших улиц. Привалившись плечом к стене подворотни, облюбованной ими в качестве первого места отдыха, он осмотрел дома напротив, прикидывая ширину щелей между дверными коробками и оголившимися тут и там бетонными перемычками, а затем, по-прежнему слушая неумолкающего Валушку, ощупал штукатурку у себя за спиной в надежде, что состояние рассыпающегося в пальцах материала объяснит ему, что тут, собственно, происходит. Он бросил взгляд на уличные фонари и афишные тумбы, обозрел обнаженные кроны каштанов, глянул в один, а затем в другой конец проспекта, ища объяснение в изменившихся расстояниях или пропорциях. Однако разгадки он не нашел и потому, меняя ракурс, начал перемещать взгляд по хаотическому городскому пейзажу – все дальше и выше, пока не понял, что изучать сумеречный, несмотря на ранний послеполуденный час, небосвод бесполезно. Это небо, констатировал Эстер, наваливавшееся на них всей своею непостижимой массой, всем своим многослойным грузом, не изменилось не только в своем существе, но даже в мельчайших оттенках, и тем самым оно как бы намекало, что нет смысла даже ожидать каких-либо изменений здесь, на земле. Решив прекратить ревностное дознание, он счел свое самое «первое безотчетное впечатление» ошибкой подвергшихся испытаниям чувств. С этим надо кончать, подумал он и внутренне согласился с тем, что в связи со все улучшающимся самочувствием ему уже невозможно рассчитывать на благоприятный исход в виде желанного обморока; он – теперь уже словно бы в подтверждение, что, несмотря на рассеянный вид, он внимает другу – продолжал всматриваться в равнодушное небо – по восторженным словам Валушки, лучащееся «бесконечно благими вестями», – когда, будто профессор из анекдота, искавший очки везде, кроме собственного носа, неожиданно осознал, что нужно попросту взглянуть себе под ноги, ибо то, что он так искал, реально настолько, что он просто на нем стоит. Именно так, он на нем стоял, топтался на нем уже и до этого и по нему же будет вынужден передвигаться и дальше, и когда он понял, что открытие пришло так поздно по причине неожиданной близости находящегося буквально под носом объекта и что разгадка потому и не находилась, что до нее было рукой – или, если точнее, ногой – подать, то одновременно он убедился и в том, что вовсе не ошибался, когда в первую минуту ландшафт представился ему апокалиптическим и «скандальным образом изувеченным». Ошеломлял не сам по себе обнаруженный факт, ибо в городе по негласной договоренности – дабы ограничить страсть к захвату всего и вся – общественное пространство считалось как бы ничейной землей и по этой причине уборкой улиц никто не занимался и прежде, так что его поразили не какие-то специфические особенности составных частей этого неприглядного половодья, но его масштабы, которые Эстер – хотя про себя заметил лишь «…Интересненько!» – в действительности расценил, в отличие от двадцати пяти тысяч ежедневных прохожих (в том числе и от госпожи Харрер, которая, если бы обратила на это внимание, уж никак не смолчала бы), как нечто выходящее за пределы воображения. Такое количество, подумал он в изумлении, набросать или натащить сюда просто невозможно, и поскольку обозреваемая картина никак не могла быть объяснена с помощью здравого разума, он счел, что при всей абсурдности такого предположения имеются основания утверждать, что в возникновении этого «ужасающего феномена» исключительная роль «безграничной человеческой безалаберности и халатности» должна быть поставлена под сомнение. «Масштабы! Что за масштабы!» – качал головою Эстер и, уже не стараясь поддерживать видимость, будто внимает бесконечному повествованию Валушки об утренних впечатлениях, не отрываясь смотрел на захлестнувший окрестности монструозный поток; только теперь он смог впервые назвать то исключительное явление, которое в этот день, около трех пополудни, наконец обнаружил. Мусор. Вся сеть тротуаров и мостовых, покуда хватало глаз, была покрыта почти сплошным панцирем всевозможной утоптанной и схваченной морозом дряни, и эта мусорная лавина, змеясь и поблескивая призрачным светом в закатных сумерках, растекалась по городу. Тут было все, от яблочных огрызков до старой обуви и ремешков для часов, от пуговиц до ржавых ключей, все, холодно констатировал Эстер, что может оставить человек о себе на память, и все же его поразил не сам этот «ледяной музей обессмысленного бытия», ибо по содержанию вся эта материя мало чем отличалась от своего предыдущего состояния, а то, как этот скользкий панцирь, переливаясь неземным серебристым светом, бледно фосфоресцировал между домами, будучи как бы тенью неба. Понимание, где он находится, отрезвляло его, и он не терял способности к хладнокровному наблюдению, однако чем дольше он наблюдал, как бы даже и сверху, этот чудовищный мусорный лабиринт, тем тверже делалось его убеждение, что «собратья по бытию» ничего этого не замечали и что их нельзя обвинять – «даже если предположить коллективное творчество» – в создании столь безупречной и монументальной метафоры катастрофы. Ибо казалось, будто разверзлась сама земля, демонстрируя, что же находится там, под городом, или будто, прорвавшись сквозь тонкую корку асфальта – стукнул он тростью о мостовую в подворотне, – улицы затопило какое-то мерзостное болото. Идеальный фундамент для нынешней обстановки, подумал Эстер, оглядывая застывшую мусорную стихию, и на мгновение ему показалось, что он уже видит, как она засасывает дома и деревья, фонарные столбы и афишные тумбы. Неужели таков он, спросил он себя, тот самый последний суд? Ни труб, ни всадников – тихо-мирно, без лишнего шума мы захлебнемся в дерьме? «Ничего удивительного, – поправил он шарф на шее, – закономерный итог», – и поскольку на этом он поставил в дознании точку, сочтя анализ сложившейся ситуации завершенным, Эстер решил, что в принципе они могут двинуться дальше. Но от одной только мысли, что из подворотни, где он стоял на асфальте, придется шагнуть в мусорную хлябь, его охватила понятная неуверенность, ибо застывшие адские отложения казались одновременно толстой студенистой массой и тоненькой пленкой, несокрушимо прочными и в то же время хрупкими, как однодневный лед, который проломится при первом же шаге. Если разум, понимавший, что это всего лишь поверхность гигантского мусорного массива, видел эти наслоения плотными и непробиваемыми, то телу они казались тоненькой пленкой, которая не удержит его, если оно рискнет на нее ступить; так еще какое-то время он пребывал на распутье между «уйти» и «остаться», однако в тот самый момент, когда в нем всколыхнулась волна отвращения, он принял решение: существенно упростив «в связи с непредвиденными обстоятельствами» предписания госпожи Эстер, он передаст список первым же встретившимся на его пути согражданам, дабы все это, в настоящих условиях