Меланхолия сопротивления | страница 13
числовую магию Пифагора, этого окруженного сонмом учеников великого грека, который, поделив на части длину струны, изобрел поразительный музыкальный строй; затем ему пришлось изумиться гениальному озарению Аристоксена по прозванию Музыкант, который, исходя из личного опыта и чувственного восприятия – буквально слыша вселенную чистых звуков, – полагал за лучшее настраивать инструменты по тетрахорду неподражаемого мифического певца Олимпа; иными словами, Эстер должен был с изумлением осознать тот замечательный факт, что «ищущий универсальное начало мироустройства мыслитель» и «смиренный слуга высокой гармонии», используя совершенно различные способы чувствования, пришли к поразительно сходному результату. Однако он вынужден был осмыслить и все последовавшее затем – всю печальную и мистическую историю так называемого усовершенствования звукового строя, в ходе которого порождавшая уйму проблем ограниченность натурального строя, не позволявшего совершать модуляции в отдаленные тональности, становилась все более нетерпимой; таким образом, Эстеру пришлось проследить, как постепенно, шаг за шагом был предан забвению главный вопрос – в чем смысл упомянутого ограничения. Путь развития звукового строя вел от Салинаса из Саламанки и китайца Чжу Цзайюя через Стевина, Преториуса и Мерсенна к органисту из Хальберштадта, и хотя последний в трактате «Музыкальная темперация» 1691 года, к величайшему своему облегчению, раз и навсегда решил мучительную дилемму, все-таки задачу он свел уже просто к настройке музыкального инструмента, то есть к тому, каким образом – несмотря ни на что! – можно свободно играть, в том числе и на инструментах с фиксированными звуками, во всех тональностях семиступенной европейской системы. Оставляя за собой право на заблуждение, этот мастер, Веркмейстер, решил проблему, так сказать, кавалерийским наскоком и, сохранив октавы, попросту поделил весь космос двенадцати полутонов – что ему музыка сфер! – на двенадцать математически равных частей. Таким образом – к вящей радости композиторов и при некотором, быстро выдохшемся, сопротивлении тех, кто еще ностальгировал по «естественной» чистоте созвучий, – он поставил в этом вопросе точку. Вопиющую, вообще-то, постыдную, безобразную точку, осознал изумленный Эстер, ведь получалось так, что гармония, чудесная красота созвучий, до сих пор не дававшая ему погрязнуть в трясине заразной пошлости, «фальшива в самой своей сердцевине», в самих созвучиях музыкальных шедевров, за которыми, как бы там ни было, на протяжении веков угадывалось некое истинное царство. В научном мире не уставали превозносить неподражаемую изобретательность мастера Андреаса, хотя тот был скорее продолжателем своих предшественников, нежели первооткрывателем, и высказывались о его равномерной темперации так, будто она – это обман-то! – была как бы вещью само собой разумеющейся, больше того, настоящие знатоки вопроса, дабы затушевать обман, в своих ухищрениях затмевали даже Веркмейстера и его современников. Они разглагольствовали то о том, какие неведомые и невиданные перспективы открывает распространение равномерной темперации перед несчастными композиторами, дотоле скованными цепями из девяти доступных тональностей, то о том, какие невероятные сложности с модуляцией возникают в случае (заключаемого ими в иронические кавычки) «натурального» строя – и вообще, тут же переходили они на чувства, ведь не можем же мы отказаться от гениальных творений Бетховена, Моцарта или Брамса лишь потому, что при их исполнении звучание будет «на тютельку» отличаться от абсолютно чистого. «Стоит ли толковать о такой безделице!» – соглашались эксперты, и хотя находились отдельные сомневающиеся прожектеры, пытавшиеся смягчить положение рассуждениями о компромиссах, представители большинства ставили под сомнение и это и нашептывали читателю: чистый строй – это фикция, чистые созвучия невозможны, а если даже возможны, то зачем они нам нужны, если мы прекрасно обходимся и без них… Вот когда Эстер сгреб в кучу и вышвырнул вон все эти шедевры – акустической в данном случае – ограниченности человеческого ума, доставив, сам того не желая, немало радости госпоже Харрер и, разумеется, местным антикварам, после чего, объявив этим своеобразным жестом, что его многотрудные изыскания закончены, решил подвести итоги. В том, что речь в данном случае шла вовсе не о техническом, но о «типично философском» вопросе, Эстер ни минуты не сомневался, а по некотором размышлении понял еще и то, что, собственно говоря, спровоцированные ворчанием Фрахбергера по поводу «чистой квинточки» кипучие штудии в области звукового строя подвели его к неизбежному вопросу о вере – к тому, чтобы спросить самого себя, на чем он, человек, никогда не питавший пустых иллюзий, основывал свое убеждение в том, что гармонический порядок, на который с видимой неопровержимостью указывает всякий шедевр, вообще существует. Позднее, когда уже схлынули первые и, несомненно, самые горькие волны смятения, он смог более трезво взглянуть на то, «до чего ему удалось доискаться», он даже как бы смирился и испытал облегчение от этого нового знания, потому что уже понимал, что, собственно, произошло. Мир, констатировал Эстер, есть всего лишь «игра безразличных сил и хаос мучительных виражей», отдельные его элементы друг с другом никак не стыкуются, в нем избыток шума, гама и трескотни, его глас – лишь оповещение о мучениях, и это все, что можно в нем уловить. Однако «собратья по бытию», заброшенные в этот неотапливаемый, продуваемый сквозняками барак – никак не желая смиряться с отторгнутостью от предполагаемого неземного блаженства, – вечно пылают в лихорадочном ожидании, ждут чего-то, не зная точно чего, уповают на что-то, что в принципе невозможно, что ни день убеждаясь при этом, что ждут и надеются они совершенно напрасно. Ибо верить – наконец-то добрался он в своих размышлениях и до собственной глупости – надо не во что-то, а в то, что все обстоит не так, как нам кажется, и что музыка вовсе не способ открыть наше лучшее «я» и открыть для нас лучший мир, а хитроумный способ завуалировать, спрятать от нас и наше безнадежное «я», и этот безрадостный мир, лекарство, которое не излечивает, горячительное, которое навевает сон. Были, были наверняка и благоприятные времена, размышлял он, как, например, времена Пифагора, Аристоксена, когда прежних «собратьев по бытию» не мучили никакие сомненья, они не стремились, не порывались куда-то из-под сени наивной доверчивости и,
Книги, похожие на Меланхолия сопротивления