Призванный хранить | страница 6



— Ты закончил свою летопись?

— Летописи никогда не кончаются, царь. Они лишь меняют автора. — Я с любовью посмотрел на пергаментные листки, по-прежнему лежавшие в руках у Гюрли. — Однако, думаю, эта повесть переживёт меня ненадолго. Скоро и она обратится в пепел...

— Этого не будет.

Я удивлённо поднял глаза.

— Я решил собрать все самое ценное в замке и замуровать в колодце во внутреннем дворе, затем и велел Осману привести каменщиков. Твою рукопись поместят в кожаный футляр, чтобы не разъела сырость, а футляр положат на дно одного из сундуков.

Это был щедрый подарок с его стороны — такого я не ожидал.

— Но кто-то из каменщиков может попасть в плен и проговориться под пыткой...

— Они уже не проговорятся, — тихо возразил Гюрли.

— А носильщики...

— И они тоже. Все, кто знает об этих сокровищах, должны умереть.

Я промолчал. Гюрли снова отвернулся к окну — он провёл здесь почти сутки, гордый в своей обречённости. И почти спокойный внешне — даже когда стало ясно, что войско аланов не придёт на помощь. (Как и ты, царь, не пришёл им на помощь десяток лет назад — вспомни об этом, когда какой-нибудь храбрый нойон в вонючей безрукавке будет старательно насаживать твою голову на копьё). Даже когда ему доложили, что его дочь Зенджи бросилась на камни из окна Девичьей башни, а его жена Митра выпила яд в бокале с вином, он лишь сухо кивнул, не оторвав взгляда от огней внизу.

— Я нарочно выбрал этот колодец, — тускло проговорил он (теперь он со спокойной душой мог доверить мне любую сокровенную тайну — как мертвец мертвецу). — Когда башня обрушится, она погребёт под собой внутренний двор — монголам и в голову не придёт расчищать его. Пройдёт много веков, и на колодец кто-нибудь наткнётся и раскопает... И тогда твоя рукопись снова увидит свет. Как ты сказал: летописи не кончаются, а лишь меняют автора?

— У тебя великолепная память, повелитель...

Стукнула дверь, бородатый начальник гарнизона появился в проёме (он не счёл нужным даже войти и поклониться — совсем плохой признак).

— Каменщики и носильщики ждут, — напомнил он. — Я взял на себя смелость снять с восточной стены десятерых лучников...

Гюрли кивнул. Дотронулся до меча, проверяя, легко ли тот ходит в ножнах. И пристально посмотрел на меня.

— Я много грешил в этой жизни, — проговорил он без выражения. — И надеяться мне, пожалуй, не на что: Господь являет чудо лишь праведникам, а я... Меня убивали сотни раз, и я убил стольких, что перестал считать. Ты не поверишь, но многие могли бы назвать меня коварным и жестоким. (Отчего же не поверить, повелитель, очень даже поверю). Но пойми, не может человек, обличённый властью, быть другим. Хоть он и будет стремиться править лишь добром и справедливостью... Жизнь заставит и карать, и миловать; драться лицом к лицу и бить в спину; нападать из-за угла; защищать и предавать. Мне не стыдно. Я совершил множество славных дел... Но люди — люди забудут их. Не смогут оценить... Они слишком мстительны и предвзяты. Поэтому я и решил сохранить твою рукопись. Пусть меня судят потомки, а не современники, — закончил он совсем тихо.