Мистер Вертиго | страница 21



Однако я вовсе не намереваюсь утверждать, будто жизнь моя стала легче. Напротив, трудностей добавилось, и очень скоро, а то, что я ослабил сопротивление, не означает, будто я перестал быть прежним «визенхаймером»[1] и мелким, склочным бродяжкой. Начиналась весна, и, поднявшись с постели, всего через неделю я уже пахал грядки, сажал семена — одним словом, ломал в поле спину, как последний деревенский придурок. Я всю жизнь питал отвращение к ручному труду, ничего поэтому не умел, и теперь руки у меня болели от несчетных мозолей и ссадин, так что я свою трудовую повинность считал за епитимью. Однако по крайней мере в поле я был не один. Примерно с месяц мы вчетвером работали не покладая рук, честно распределив обязанности, чтобы вовремя закончить сев (а сеяли мы кукурузу, пшеницу, овес и люцерну) и подготовить грядки в огороде мамаши Сиу, где потом она посадила овощи, которыми мы кормились лето. Работы было много, потрепаться не останавливались, зато теперь, когда у меня были слушатели, я мог сам трепаться вовсю, и я от души костерил перед публикой свою горькую участь, а они с удовольствием слушали мои острые, язвительные высказывания, и уж хоть один из них всякий раз непременно смеялся. Жизнь после болезни, таким образом, стала разительно отличаться от жизни до. Рот у меня всегда почти не закрывался, однако если раньше я злобно, неблагодарно старался кого-нибудь уколоть, то теперь это была просто веселая болтовня остроумного и неугомонного маленького паяца.

Мастер Иегуда пахал как вол — он так налегал на работу, будто родился фермером, и делал все время больше, чем мы втроем вместе взятые. Мамаша Сиу выполняла свою часть молча и аккуратно, равномерно продвигаясь вперед, подставив солнцу обширный зад. Она выросла в племени воинов и охотников, так что работа в поле была для нее ничуть не менее противоестественна, чем для меня. А Эзоп был и вовсе к ней не приспособлен, и как ни плохо я делал свое дело, у него выходило хуже, к тому же я утешался тем, что вся эта каторга доставляет ему ровно столько же удовольствия, сколько мне. Эзопу хотелось в дом, к своим книжкам, мечтам и мыслям, и пусть сам он никогда вслух не жаловался, но к моим язвительным шуточкам относился сочувственнее других, и смех его был как благословение, и, когда он смеялся, я тогда точно знал, что снова попал в точку. Раньше я думал, будто Эзоп пай-мальчик, робкий зануда, который никогда в жизни не нарушит ни одного правила, но, послушав в поле, как он смеется, посмотрел на него другими глазами. В этом скрюченном теле жило озорство, какого раньше я не замечал, и, несмотря на всю правильность и кошмарную благовоспитанность, Эзоп любил подурачиться ничуть не меньше, чем любой пятнадцатилетний мальчишка. Теперь же благодаря мне он получил возможность от души оттянуться. Он ржал над моими остротами, забавлялся, слушая нахальные, дерзкие замечания, и я быстро увидел, что никакой он не зануда и мне не соперник. Он был мне друг — первый в жизни настоящий друг.