Человек, который ел смерть. 1793 | страница 11



Очищенный от наносов, он предстает перед нами как человек вне истории. Можно сказать, что он скорее был умеренным приверженцем перемен, чем их противником. У него не было никаких причин противиться Революции. Прежний режим не дал ему ничего такого, чтобы он почувствовал необходимость отблагодарить его. Ни сочувствием, ни тем более какими-либо поступками. Даже если бы ему было за пятьдесят, — возраст, в котором человек уже не надеется ни на что, кроме легкой смерти, — то и тогда у него были бы все основания приветствовать отмену старых привилегий и появление причин для возникновения новых. Революция не могла ни принести ему ничего, ни отнять что-либо. В первые свои дни она, вероятно, уравняла его в правах с прочими гражданами, чего ранее не наблюдалось, и даже, в чем я сомневаюсь, сделала более свободным. Несколько вечерних прогулок, если он на таковые отваживался, близ кафе «Пале-Руаяль», где со столов произносили речи, а в промежутках организовывались заговоры, должны были убедить его, что большинство завоеванных свобод его не касаются, и что как бы они привлекательны ни были, ему от них большой выгоды не видать.

Жалованье в двенадцать ливров, несмотря на отсутствие желаний — отсутствующих, похоже, именно по причине этих самых двенадцати ливров, — не позволяло за пять-шесть монет и бокал пунша получить девушку в «La Paysanne» (Пале-Руаяль, 132), о посещении же мадам Дюперон (Пале-Руаяль, 33) за двадцать ливров мы даже не заикаемся, и хотя жалованье со временем в его кармане вырастет, но никогда так и не угонится за обезумевшими ценами, и на рынке деньги будут становиться все дешевле и дешевле.

Он мог говорить что вздумается, это правда. Ну, не всё, конечно же. После поспешного бегства короля в Варенн было неприличным восклицать «Да здравствует король!», а после вандемьера 1793 года и казни короля это стало и вовсе невозможным. Но он не ощущал особой потребности в короле и до Революции. Следовательно, он мог при желании высказывать свои мысли. Но дело было в том, что у него таковых или не было, или же из скромности он не считал их сколько-нибудь ценными. Эта гражданская свобода, проистекающая из знаменитой августовской «Декларации прав человека», не представлялась ему настолько ценной, какой она была для Робеспьера, Демулена, Дантона, Верньо или Эбера, глашатаев революции.

Наконец, и братства, третьей позиции нового состояния, он не мог вкусить, потому что суть его заключалась в том, чтобы делиться с кем-то, а у него — на этом все источники сходятся — не было никого, с кем можно было бы поделиться. Ни семьи, ни родственников, ни друзей, да и единомышленников тоже.