Очарованье сатаны | страница 32
Топот усиливался, и сквозь ветви старой яблони уже можно было разглядеть и лошадь, и всадника.
То ли от прохлады, то ли от волнения Элишева вдруг съежилась, почему-то некстати вспомнила свой недавний сон про длинное подвенечное платье в оборках, фату, розу в петлице, бричку, летящую в погоне за костелом в небеса, про отца Гедалье Банквечера, выкрикивающего вдогонку не то мольбы, не то проклятия, быстро взяла себя в руки и двинулась навстречу всаднику. Она не сомневалась, что это Ломсаргис. Никому, кроме него, не могло прийти в голову продираться в ночном мраке через опасную Черную пущу.
Чеславас въехал во двор, спешился, привязал к коновязи лошадь и, заметив во тьме призрачную женскую фигуру, тихо окликнул:
— Чего, Эленуте, не спишь?
— Я уже выспалась. На лугу.
— На лугу спят коровы, а не такие милые барышни, как ты.
— Косила сено и свалилась замертво.
— Ты косила? — недоверчиво переспросил Ломсаргис. И, приблизившись, неуклюже обнял ее.
— Больше некому было. Иаков обещал объявиться только в пятницу. Были тут, правда, двое.
— Кто?
— Повилас Генис и его боевой дружок Лука Андронов. Я просила их помочь, но не допросилась.
— Снова за излишками приезжали? — насторожился Чеславас.
— Нет. На сей раз за вами. С пистолетами, — сказала она, воспользовавшись удобным случаем предупредить его об опасности. — Есть будете?
— Некогда, — пробормотал он. — Не за тем я сюда столько часов скакал. — Чеславас помолчал и после томительной паузы промолвил: — И много ты, Эленуте, скосила?
— Одну полоску…
— Ух ты! Скоро мужикам нос утрешь. — Ломсаргис тихо рассмеялся. — Не переживай. Ночи сейчас светлые, лунные. Вспомню молодость, когда у брата нашего ксендза-настоятеля три лета батрачил, и все остальное до утра скошу. Не пропадать же даром такому добру. А потом обойду всех своих подданных — кого по шерстке поглажу, кому в глаза загляну, а кого и в морду чмокну. Пусть знают, что хозяин еще, слава Богу, жив.
— Они вас не забыли, — сказала Элишева, разглядывая в лунном свете Ломсаргиса, который, отправляясь из Занеманья в Юодгиряй, до неузнаваемости изменил свой облик и был больше похож на поденщика, чем на хозяина хутора. Он отрастил рыжую, густую, как у местных староверов, бороду, был одет в распахнутый кургузый пиджачок, полотняные брюки, заправленные в чьи-то обрезанные до щиколоток сапоги, на голове у него красовалась парусиновая кепка со сломанным козырьком.
— У животных и зверей житье короткое, зато память долгая. Муравей, если не наступишь на него сапогом, твою доброту до самой смерти помнит. — Он сдернул, как в костеле, с головы кепку и швырнул в темноту, потом скинул пиджак и зашагал к избе. — Спокойной ночи, Эленуте. Пойду переоденусь. На сенокос положено, как на свадьбу, в белой рубахе.