Очарованье сатаны | страница 30



— Руки у тебя не еврейские — крепкие и умелые, — после косовицы сказал могильщику нескорый на похвалу Ломсаргис. — Коса — не бритва и не портновская иголка, тут вы мастаки. Нашим за тобой в косьбе не угнаться, — и, переиначив его имя на литовский лад, пообещал: — С меня, Йокубас, магарыч.

Слово Ломсаргис сдержал. Элишева вспомнила, как Чеславас за накрытым трефными деревенскими деликатесами столом щедро подливал в граненый стакан умелому косарю пшеничного самогона, как нахваливал его умение и всерьез предлагал наняться к нему за хорошее жалованье на всю осень в работники. Ломсаргис клялся, что попросит еврейского Бога, чтобы до зимы в Мишкине никого не хоронили, и, смеясь, уверял, что, хоть он, Чеславас, и не принадлежит к еврейскому роду-племени, Всевышний обязательно прислушается к его просьбе, ибо Господь — первый крестьянин, который все на земле насадил и возделал, а крестьянин крестьянина всегда поймет.

И хоть еврейский Бог по-крестьянски действительно все на земле насадил и возделал, Он потомственному крестьянину из деревни Юодгиряй Чеславасу Ломсаргису в его просьбе отказал: Иаков не прельстился хорошим жалованьем и ни на осень, ни на зиму к нему в работники не нанялся, но, когда приезжал в свободные от похорон дни из Мишкине, никакой работы на хуторе не чурался — и за плугом ходил, и картошку копал, и сено скирдовал, и кровлю в овине чинил, и лошадей подковывал, и канавы рыл. Но за что бы он ни брался, делал это вовсе не для того, чтобы заслужить похвалу Ломсаргиса, а для того, чтобы Элишева не уезжала в свою Палестину.

Перебрав в уме, чем бы ей до пятницы заняться, Элишева остановилась на косьбе. За год с лишним, прожитый на хуторе, она к косе ни разу не прикоснулась — косовица была мужским делом.

Элишева сняла со стрехи косу, нашла в сарайчике точильный брусок и, сокращая путь, зашагала мимо кустов малины к обморочному лугу.

С каждым днем трава на лугу, простиравшемся чуть ли не до самого танкового полигона Красной армии, никла и жухла, а июньское небо, как назло, скупилось на облака и от раскаленного солнца превращалось в огромную жаровню.

Обливаясь потом, превозмогая непривычную боль в спине, она до вечера скосила узкую полоску и, усталая, довольная собой, улеглась на зеленом дурманящем ковре и сама не заметила, как уснула.

И приснился ей странный и несуразный сон, будто сидит она в просторной бричке с кожаным пологом и кожаными сиденьями; на ней, на невесте, длинное подвенечное платье с оборками, блестящая фата, мягкие туфельки с перепонкой; рядом жених — Чеславас Ломсаргис — в черном костюме с большой розой в петлице, сшитом ее, Элишевы, отцом, и в высоком цилиндре; в бричку запряжена пара норовистых коней, которая мчит их по улицам Мишкине на венчание в костел, а за бричкой бегут Гедалье Банквечер, Рейзл и могильщик Иаков и что-то громко выкрикивают; Элишева старается разобрать летящие вослед слова, но цокот копыт заглушает не то мольбы, не то проклятья; бричка с молодыми мчится, а костела все нет и нет; наконец поверх конских грив вырастает шпиль с крестом, потом раскрашенные оконные стекла, потом массивная дверь с расписанием воскресных и будничных месс — костел, как аист, парит в воздухе, а бричка все мчится и мчится…