Глиняный мост | страница 35



Помните, она и до того выезжала на концерты.

В Краков, в Гданьск. В Восточную Германию.

А один раз съездила в городок под названием Небенштадт, за железный занавес, но до него из соцлагеря можно было доплюнуть. Концерты всегда были событием, хотя и не слишком громким, потому что Пенелопа была прекрасной пианисткой, блестящей исполнительницей, хотя и не блестящей. Ездила она обычно в одиночку и никогда не опаздывала вернуться в указанный срок.

До того раза.


В тот раз отец уговорил ее взять чемодан побольше и еще одну куртку. Ночью он подложил в чемодан белья и носков. А еще между страницами книги – черной книги в твердой обложке, он положил две таких, – сунул конверт. В конверте были слова и деньги.

Письмо и американские доллары.

Книги были завернуты в рыжую бумагу.

По ней толстыми буквами выведено: ДЛЯ ДЕВОЧКИ-СБИВАШКИ, У КОТОРОЙ ЛУЧШЕ ВСЕХ ВЫХОДИТ ШОПЕН, ПОТОМ МОЦАРТ И БАХ.

Утром чемодан в ее руке оказался заметно тяжелее. Она принялась было расстегивать, но отец сказал: «Я положил небольшой подарок в дорогу; сейчас лучше поспеши. – И торопливо выпроводил за дверь. – А посмотришь в поезде».

И она поверила.

На ней было синее шерстяное платье с толстыми плоскими пуговицами.

Светлые волосы спадали до середины спины.

Лицо было уверенным и нежным.

Наконец, руки были свежими, и прохладными, и безупречно чистыми.

Она никак не походила на беженку.

На вокзале получилось странно, потому что отец, никогда не выказывавший малейшей искры эмоций, внезапно задрожал и повлажнел глазами. Его усы впервые в их гранитной жизни оказались беззащитными.

– Tato?[4]

– Чертов холод.

– Не так уж сегодня холодно.

И верно, холодно не было, день выдался мягкий и солнечный. Высокий свет серебрил город во всем его торжественном сером.

– Ты что, споришь? Нельзя спорить, когда уезжаешь.

– Да, tato.

Когда подкатил поезд, ее отец рванул куда-то в сторону. Теперь-то стало понятно, что он едва держал себя в руках, изнутри раздирая карманы. Он теребил их, чтобы отвлечься, чтобы сдержать волнение.

– Tato, вот он.

– Вижу. Я старый, а не слепой.

– Я думала, злиться тоже нельзя.

– Опять ты не слушаешься!

Он никогда так не повышал голоса, ни дома, ни, тем более, на людях, и это было необъяснимо.

– Прости, папа.

На этом они расцеловались: в обе щеки и потом еще раз в правую.

– Do widzenia[5].

– Na razie[6]. До встречи.

Если бы!

– Tak, tak. Na razie[7].

До конца жизни она безмерно благодарила судьбу за то, что, войдя в вагон, обернулась и сказала: «Не знаю, как буду играть без твоей еловой ветки». Она говорила так всякий раз.