Концертмейстер | страница 10
«Завтра можно будет зайти к Льву Семеновичу, он живет в двух шагах от Люды, — размышлял Лапшин, чуть размахивая портфелем с нотами пятой симфонии Малера, которые брал сегодня на занятия, чтобы показать своим ученикам в классе музыкальной литературы. — У Норштейнов такое милое семейство. Жена, дочка».
Боль караулила каждый его шаг и колола с настойчивостью и ритмичностью старшины, заботящегося о том, чтобы никто не сбивался с ноги. Вряд ли жив тот старшина, что их, молодых ополченцев, учил уму-разуму летом 1941 года. Шура помнил его огромные усы, почти карикатурные, помнил его голос, скотски-бравурный, помнил, как он, сгорбившись, присев на бревно, курил. А вот как звали его, забыл.
Переходя Никитский бульвар, Шура едва не потерял равновесие и чуть не шлепнулся прямо на трамвайные рельсы. Еле успел! Трамвай громыхал не так уж и далеко. «Не хватало еще под колеса угодить», — подумал он, оглядываясь на два покачивающихся вагона, несущихся мимо него к Пушкинской площади. Потом невыносимая резь в желудке остановила его. И он застыл рядом с заиндевевшими деревьями, такой же одинокий и беспомощный, но значительно менее стойкий. Необъяснимый город не выказывал никакого сочувствия. Ему двадцать семь лет, а он почти инвалид. Проклятая язва. Хотя если бы не она, подстрелил бы его какой-нибудь фриц. А так комиссовали после недели военной службы. Повезло!
Скорей бы уже сделать укол. Хоть и ненадолго, но облегчение придет полное. И легкость, и сладость, и сила. Неужели ему до конца дней придется сидеть на морфии? Сколько еще Людочка сможет его добывать для него? Легкие словно забила какая-то клейкая масса, которая мешала вдыхать и без того густой и холодный воздух московского февраля.
На углу улицы Воровского и Борисоглебского переулка переминались два подозрительных субъекта в расстегнутых тулупах. Один из них развязной походкой подошел к Лапшину, спросил закурить, но, увидев искаженное лицо молодого композитора, убрался. Шура расслышал, как он объяснял дружку:
— Какой-то больной! Вдруг заразный? Сейчас заразы полно.
На лестнице в подъезде дома, где в многонаселенной коммуналке проживала его одноклассница Людочка Гудкова, Шура вконец обессилел. Боль вцепилась в него, как кот в воробья, и волокла куда-то еле живого.
Около звонка теснились таблички, сообщавшие, сколько раз кому из соседей звонить.
Гудковой — два раза.
Люда Гудкова не сказать что была влюблена в своего высокого, худощавого, в больших очках одноклассника Сашу Лапшина, скорее привязана к его теплому голосу, шуткам, наклону головы, узким губам. Никогда не представляла его как мужчину, возлюбленного, но в то же время предложи он ей руку и сердце, не раздумывала бы ни секунды. После школы Шуринька уехал поступать в Московскую консерваторию, и они долгое время не виделись, отправляя друг другу письма, сперва каждую неделю, а потом все реже. Во время войны, когда в городе было полно эвакуированных, он неожиданно вернулся, но возобновить прежнее душевное общение не получилось. Людочка днями и ночами дежурила в городской больнице, а Шура ухаживал за больными сестрой и отцом. Отец его умер в 1943 году. На Шуриньке на похоронах лица не было, он так корчился, что Люда испугалась, что он сам сейчас умрет.