С четверга до четверга | страница 24
— Так и не помнит, где родился? На фронт не хочется…
— Нет, симуляция исключена: у него стойкая амнезия.
— А эпилептиформные явления?
— Нет.
— Тогда выписывайте его — он уже месяц ходит. Куда-нибудь. — Жесткая тень оборвалась, за кремнистыми песчинками пробивалась знакомая усталость другого мудрого голоса.
— В таком виде он нетрудоспособен, нет родных, адреса, есть все-таки афазия частичная, возможен повторный арахноидит…
Опять наползла наждачная интонация, в ней было равнодушное безучастие, он боялся его:
— Не знаю, белобилетник, лечению не поддается, но место занимает. Пусть решают наверху — может, он им нужен?
Молчание, чреватое бессловесной опасностью. И сдвиг: сквозь стену мелькнула белая комната, белый халат, коротко стриженная женская голова с маленьким мускулистым ртом. И другая голова — с большой залысиной, всезнающие зрачки, устало борющийся голос, в котором вяло, но упрямо повторялся протест, отекшее знакомое лицо, становившееся брезгливым и хмурым.
Больной стоял, не убирая руку со стены, на висках бисерился пот. Он не понимал слов — он понимал звуки голосов, их или опасную или дружественную суть. И когда все замерло на одной нитевидной паузе, темноту накрыло прохладным облаком еще одного, третьего голоса. В его сугробных кристалликах вспыхнул солнечный зайчик:
— Разрешите, он у меня побудет… Пусть, я и такого его возьму.
(И толчки в груди: …возьму, возьму…)
— Пусть хоть печи топит пока. В коридоре. Куда ж ему? Не на мороз же его…
Это был единственный, ее, голос.
Кирпичная стена теперь пропускала медленный свет. Такой свет бывает за рекой рано утром, в тумане. На той, луговой, стороне. Когда идешь к реке с бреднем и двумя удочками. От ледяной росы деревенеют босые пальцы, на туманной воде четко и тонко ржавеют стоячие камышинки, а потом плеснет щука в старице, и все раздробится, сдвинется, и вот — только старые кирпичи сырой стены, жестяной куб для кипятка, холодный шлак в совке на цементном полу. Но и отзвук последний, оттуда:
— Я его Ваней зову, Ваней…
Ваня вобрал воздух, колени обмякли, но пальцы ног чуяли еще миг не цемент пола, а холодок утренней травы. Он сел на лавку у двери, не моргая, уставился под ноги. Стукало в горле сердце, но он не шевелился: ждал. Ее ждал.
— Это печь, — сказала сестра наставительно. — А это растопка. И торф. Понял, Ваня?
Он старался, но ничего не понимал. В руку сунули спичечный коробок, и он с удивлением почувствовал, что рука проснулась. Сначала правая, потом — левая. С недоверием следил он, как его собственные руки примеривали щепки, складывали их в топке маленьким шалашом, как они сдвигали кругом брикеты торфа, а потом пальцы ощупали коробок, вытянули спичку, чиркнули, и внезапно трескучей радостью вспыхнула, съежилась береста.