С четверга до четверга | страница 22



Повесть

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Сначала незаметно стронулась ночь. За голым березняком забрезжила темная заря, в размытых пятнах сна прорезался ртутный отблеск осоки, сурово огрубели комья пашни.

Потом в лощине засветился низинный пар. Грудь хрипло глотнула его болотной сырости, и тело съежилось: дымок дыхания показался предательством. Тело пряталось — оно боялось этого малиново-молочного зрачка, который глянул из-за сизых лесов.

Негреющий диск медленно подымался над окопами; блеснули крапины ледышек в клетчатке палого листа, и тоску опушки прохлестнул первый жужжащий удар.

Железо равнодушно сверлило туман, и второе железо, догоняя его, торопливо взвизгнуло над затылками, а потом вся берестяная тишина рухнула, покатилась, оскверненная минометным кашлем и скрежетом.

Тогда на стылой глине зарозовелась скомканная газета, вся в мелких строчках. Глаза упрямо, отчаянно цеплялись за типографский шрифт — только бы не видеть, как под алчным прищуром восхода обнажается каждая песчинка, как синеют вцепившиеся в ложе автомата пальцы. На потрескавшейся коже торчали короткие светлые волосинки. Читайте, читайте! Слышишь?

…нистагмоид… двести-двести двадцать… закрытая травма… сюда-света!..

Только узкая полоска перед глазами: твердая плешина земли, белая от инея осочка у пня, сучок березовый, сухой, отживший. Ободок краски вдавливался в надбровья с пудовой жестокостью.

— Снимите каску!..

…охранительное торможение… вот этот участок… вне травмы… света еще сюда… оболочечные спайки? …может быть… нет, не показано… а давление?..

— Снимите каску!

Но языка во рту не было. Ледяной спазм связывал челюсти, в осеннем заморозке растекалась вонь тола. Танковые шрамы припечатывали розовую пашню, на осоке подтаивал чистейший иней, воронки приближались, как шаги. «Надо снять каску — не видно, опасно… Снять!»

— Не вижу — снимите! — попросил он.

…одиннадцать… девять… восемь… — считал деревянный голос.

«Это — танковая болванка», — сказали два голоса.

«Это — на мине его», — догадывался отдаленный хор.

Беззвучная дуга остановилась в зените, выбрала, дрогнула и пошла и пошла вниз, в самое темя. Звуки боя красиво сочетались и скрещивались с тенями травинок и берез, как будто никакой дуги не было, но осока на кочке вдруг стала вся стеклянной, точно ее подожгли через ледяную линзу, а потом померкла навсегда.

— Я ж говорил — накроет! — сказал он с бесполезной ненавистью.

* * *

Ничего не было, даже темноты, за этим прозрачным квадратом, пока не пробился снежный свет. На бечевке морщилась накрахмаленная марля, желтело застиранное пятно йода. Матовый туман расширялся, сдвигался к краю сознания — золотистые волокна вокруг заструганного сучка хранили древнее сосновое тепло, которое заполняло огромную пустую голову. Он ощутил голову — он прислушивался к своему рождению, к рождению от этих двух ладоней. Живые и чуткие, как грудки двух птиц, они прижимались к его щекам. Потом одна снялась и погладила шею. В ней было успокоение, защита, стирающая страх, и он улыбнулся. Теперь он чувствовал по отдельности свои плечи, грудь, живот, колени, которые лежали в нагретом мягком воздухе, еще ни о чем не зная. Он проглотил запах и вкус чистой воды, от которой заломило зубы, и наконец увидел самое важное — ее глаза. Внимательные, с ожиданием в желтоватых гранях, с небольшой доброй болью на самом дне. В них отражалось его собственное недоумение, непонятные ватно-бессмысленные слова-звуки не мешали этим глазам смотреть и помогать.