Гранд-отель «Бездна». Биография Франкфуртской школы | страница 81
Очерк заряжен азартом, чувственным возбуждением и политизированностью. Улицы советской столицы были пространством новых возможностей: старые традиции отбрасывались либо переосмыслялись, новые только изобретались. Это было в ту короткую эпоху, когда Советский Союз еще не превратился в монструозную сталинскую тиранию с ГУЛАГом и показательными процессами; когда авангардное искусство, такое, как, например, опера Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда», еще не стало предметом разоблачения в официальном рупоре Коммунистической партии – газете «Правда». В 1936 году редакционная статья под заголовком «Сумбур вместо музыки» объявила, что опера «щекочет извращенные вкусы буржуазной аудитории своей дергающейся, крикливой, неврастенической музыкой»{177}. Надежда Беньямина на модернистское искусство – в частности, на кино, визуальные искусства и литературные эксперименты, вроде тех, какими он занимался в 1920-х годах, – заключалась в том, что оно сможет стать частью революции, освобождающей сознание угнетенных.
Беньямин был на редкость возбудимым человеком. В 1921 году во время поездки в Мюнхен он приобрел акварель Клее «Angelus Novus» за тысячу марок. Его друг Шарлотта Вольф вспоминала, что этот «неловкий и замкнутый человек» «реагировал так, словно ему дали что-то чудесное»{178}. Нечто похожее произошло и в 1927 году в Москве. Советский Союз был культурным экспериментом, вдохновлявшим его не меньше картин Кандинского, Клее и прочего модернистского искусства, прославленного им в текстах, написанных в годы Веймара, – романов Пруста, эпического театра Брехта, авангардного кино, сюрреализма и фотографии. Однако новым фронтом политической борьбы стало не только то, о чем он писал, но и то, как он писал.
В 1920-х годах главным политическим действием Беньямина стала сама манера его письма. Он предпочитал «некрупные формы» «претенциозному, универсальному жесту книги» и такие очерки, вроде написанного им о Москве, которые производят революцию в письме, подрывают буржуазные нормы, являя собой модернистский шок новизны. Он пишет выразительно, плотно, коротко, порядок повествования отброшен в пользу повторяющихся вариаций писательского ритма, формирующего производящие смысл констелляции. Его письмо напоминает джаз, оно носит подрывной характер: как раз в своем очерке о Москве Беньямин замечает, что танцевать под джаз запрещено (власти видели в нем западное упадничество). Поэтому, пишет он, «словно пеструю, ядовитую рептилию его держат, так сказать, за стеклом». Тексты Беньямина в это время тоже напоминают змею, они движутся непредсказуемо, мечутся сквозь лабиринты, неустанно подрывая установленный литературный порядок.