На своей шкуре | страница 17
Мало того, что из тесной трубы выглядывает только голова. Вдобавок отсюда нипочем не вылезешь, ни в паническом страхе, ни в смертельном, о котором пока и речи быть не может, есть только предчувствие, что в этой трубе и без всякой клаустрофобии натерпишься страху. Но до поры до времени страх можно отодвинуть подальше, если сосредоточиться на командах, какие из-за толстой стеклянной перегородки отдает мне в микрофон безликий женский голос: Вдохните — задержите дыхание — выдохните. Голос этот понятия не имеет, как трудно выполнять его несложные приказы, снова и снова, уже целых десять минут, ведь круглые часы над дверью в темное помещение за стеклом попадают в поле моего зрения, когда я чуть склоняю голову влево, а повернув голову немного побольше вправо, я вижу пляску зеленоватых линий и цифр на мониторе маленького компьютера, в совокупности и при надлежащей интерпретации эта пляска даст врачу, который, надеюсь, умеет ее прочесть, важные сведения о происходящем в моей брюшной полости. Тошноты, что по-прежнему то и дело подкатывает к горлу, компьютер не замечает, но, если, как сказал радиолог, нам посчастливится, он выявит контуры абсцесса, повинного в моем лихорадочном состоянии. «Посчастливится», сказал он, а я осталась серьезна. Я ему не скажу — подумать об этом и то едва смею, — что соглашусь почти на все, только бы выйти из этой трубы. Куда девать руки, закинутые за голову, где пристроить кисти, уже начавшие затекать. Вдохните, задержите дыхание, выдохните. Я пытаюсь приспособиться к этому ритму, пытаюсь украдкой раз-другой вздохнуть в собственном ритме, пытаюсь под шумок кашлянуть, причем так, чтобы безликий, слегка искаженный механический голос меня на этом не поймал. Вдохните — еще пятнадцать минут, и всё кончится, а вероятно, даже меньше пятнадцати, ведь требовать от меня такого немыслимо, по сути кощунственно. — Сосредоточьтесь, пожалуйста. — Ничего от них не скроешь.
Спокойно. Спокойно спокойно спокойно. А ну-ка, возьмем себя в руки. Теперь я дышу совершенно механически, как желает голос, и при этом мне являются картины, возникающие сами собой. Мы втроем — ты, Урбан и я выходим из аудитории доктора Лангханс. Я вижу нас, мы молоды, точь-в-точь как на фотографии тех лет, я вижу и улыбку Урбана, позднее ты обратишь на нее мое внимание: Видела? Его ироническую усмешку? Конечно, ты слышал, что я сказала Урбану: Нынче ты вправду был хорош, — на что он, с этой иронической усмешкой, ответил: Стараемся, как можем. А ты, когда мы шли по мосту через Заале, в темноте, заметил: Он ведь разыгрывает сопричастность. Насмехается, разве ты не видишь, — над текстом, над Лангханс, над всеми нами, над тобой. Я этого не видела. Не хотела видеть. Усмешка не просто ироническая, сказал ты. Дьявольская. Итак, слово было произнесено, я ему противилась, а оно все крепче в меня вцеплялось. Лишь спустя много лет это слово смогло вновь прозвучать между нами, и в свою очередь я лишь спустя много лет смогла доверить тебе догадки насчет главного урбановского изъяна и главной его тревоги, осенившие меня, когда он блистательно интерпретировал текст, который мы, остальные, еле-еле осилили: г-жа Лангханс выбрала для семинара по развитию выразительной речи «Тяжелый час» Томаса Манна