Элизабет Костелло | страница 22



) Напротив. Если бы он ее ненавидел, то удалился бы от нее на край света. Он не ненавидит ее. Он прислуживает в ее святилище, убирает мусор после ее церковных праздников, подметает лепестки, сортирует дары, собирает по крохам вдовьи подношения, готовит их к хранению. Пусть в исступлении он и не участвует, но в поклонении – да.

Рупор божества. Но слово «сивилла» ей не подходит. Как и слово «оракул». Слишком уж греко-римские. Его мать отлита не в греко-римской форме. Для нее больше подходят Тибет и Индия: божество в инкарнации ребенка, которого возят из деревни в деревню, где встречают овациями, благоговением.

Потом они садятся в такси, едут по улицам, которые скоро будут забыты.

– Ну, – говорит его мать, – чисто сработали, и хвоста за нами нет.

– Надеюсь. Чек у тебя на месте?

– Чек, медаль – все на месте.

Лакуна. Они в аэропорту, у стойки регистрации, ждут, когда объявят посадку на рейс – первый этап их пути домой. Где-то над их головами тихо и с примитивным заводным ритмом звучит Eine kleine Nachtmusik [15]. Напротив них сидит женщина, поедает попкорн из бумажного пакета, она такая толстая, что ее ноги едва достают до пола.

– Можно я у тебя спрошу? – говорит он. – Почему история литературы? И почему такая мрачная глава из истории литературы? Реализм – никто здесь и слышать не хочет о реализме.

Она копается в сумочке, молчит.

– Когда я думаю о реализме, – продолжает он, – мне представляются крестьяне, вмерзшие в глыбы льда. Норвежцы в вонючем исподнем. Откуда у тебя интерес к реализму? И с какого боку тут Кафка? Какое он имеет ко всему этому отношение?

– К чему? К вонючему исподнему?

– Да. К вонючему исподнему. К людям, ковыряющим в носу. Ты не пишешь о таких вещах. Кафка о них не писал.

– Да, Кафка не писал, как люди ковыряют в носу. Но у Кафки было время призадуматься о том, где его несчастная образованная обезьяна-самец найдет себе пару. И как оно будет, когда он останется в темноте с недоумевающей, недоприрученной самкой, которую его радетели в конечном счете предоставили в его пользование. Обезьяна Кафки интегрирована в жизнь. Важна именно интеграция, а не сама жизнь. Его обезьяна интегрирована, как интегрированы мы: ты – в меня, я – в тебя. Судьба этой обезьяны прослеживается до конца, до горького невыразимого конца, независимо от того, остаются на странице следы или нет. Кафка бодрствует во время лакун, когда мы дремлем. Вот с какого боку тут Кафка.

Толстая женщина откровенно разглядывает их, ее маленькие глаза перебегают с него на нее: пожилая женщина в плаще и мужчина с проплешиной, который вполне может быть ее сыном, спорят о чем-то, и акцент у них какой-то забавный.