На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона | страница 136



Мышецкий резко пресек речь сиониста:

– Господин Фейгин, за Мендельсона я не ручаюсь. Но ни Левитана, ни Антокольского я вам никогда не отдам. Они принадлежат русскому народу. Да вряд ли и они согласятся, послушав вас, порвать с Россией, которая и определила их творчество… Закройте!

Лязгнул один замок, заскрежетал другой.

– Степан Гулькин… подследственный… антимилитарист. Держась за спину, поднялся с тюфяка робкий и тихий дедушка. Седой – как лунь. И приставил к уху ладошку, такую корявую и широкую, как лопата. Исконный русский хлебороб!

– А вшей нетути, – сказал князю он ясно. – Ишо вчера приходили. Искали. Вот клопики – те да, иной час мелькают…

– Дедушка, – спросил его князь Мышецкий, – за что вы, дорогой мой, сидите здесь? Скажите честно: что вы сделали?

Старик крестьянин горестно затряс белою бородой:

– Кабы знать мне, сынок, за што сиживаю? А то ведь нихто и не скажет по-людски. Какое-то слово мне приписывают. А я, вот крест святой, таких слов николи и не говаривал…

– Подстрекал своих односельчан, – подсказал из-за спины князя Шестаков, – чтобы отказались идти на военную службу…

– Верно, – подхватил дедушка. – Про то самое баял на сходках. Потому как Пония там якая-то завелась. А што она нам, Пония-то эта самая? Нешто и без Понии не проживем?

– Все понятно, – сказал Мышецкий. – Закройте!

Еще одна камера.

– Федор Зайцев… семь лет… Встать! Губернатор идет!

– Ничего, сидите, – сказал Мышецкий, ступая через порог. – Что вам поставлено в вину, сударь?

– Забастовки, – ответил Зайцев сумрачно.

– И – все?

– Ну, и… боевые дружины. Тоже!

Князь немного потоптался – спросил, ради вежливости:

– Не желаете ли что-либо выразить?

– Нет, – сказал Зайцев, улыбнувшись. – Да и какие могут быть претензии, господин губернатор? Я ведь знал, на что иду… Ну, поймали. Ну, посадили. Так что?

Хлопнула дверь, провернулся со скрипом ключ.

– А здесь кто? – спросил Мышецкий.

– Гляньте… резерв, – пояснил Шестаков.

Сергей Яковлевич задумчиво шагнул в пустую камеру, оглядел серые тусклые стены. Гвоздем, ногтем, осколком стек-па вырезали «политики» печальные надписи: «Иду на кару. Головей»; «Своякин провокатор. Передай по этапу»; «Про-душегубам!» В глазах было пестро от этих надписей, то вызывающих, то жалобных, и вдруг резануло знакомое имя: «Кобзев-Криштофович, умер…»

– Закрасьте стены, – велел Мышецкий, выходя прочь из этой клетки. – И откройте, капитан, снова камеру двадцать первую!

Открыли. Снова встал перед ним седой крестьянин, никогда не произносивший этого слова «антимилитаризм», но всем своим природным нутром почуявший беду на полях далекой Маньчжурии.