Не кормите и не трогайте пеликанов | страница 51
– Ладно, – примирительно сказала женщина. – Давайте помолчим. Может, вы и правы, Герман. И так уже тошно от всего этого…
Я прекрасно знал, отчего умер Петр Алексеевич. И все, кто пришел с ним проститься, тоже знали. Они смущенно смотрели себе под ноги, прятали улыбки, перешептывались. Я даже слышал, как по дороге на кладбище его дочь, грузная дама лет сорока, одетая сдержанно, по-европейски, в сердцах сказала:
– Он даже умереть прилично не сподобился! Сделал из себя посмешище!
Возможно, так оно и было. Петр Алексеевич умер в постели проститутки в публичном доме на Рубинштейна. Принял порцию виагры, чтобы все как следует получилось, отправился в публичный дом, куда он всегда ходил, и сердце не выдержало. Когда приехала скорая, он уже не дышал.
С тех пор, как он скончался, меня не отпускала мысль: зачем ему все это понадобилось? Эти шашни со студентками? Этот публичный дом на Рубинштейна? Эта виагра и эта проститутка, причем всегда одна и та же, как выяснило следствие. Ведь он не был старым развратником и всегда, сколько я его помню, добродушно потешался над коллегами, позволявшими себе подобное. Видимо, потом что-то изменилось. Но смерть Петра Алексеевича, как ни странно, пошла всем на пользу, она избавила нас, его учеников, от чувства вины, от комплексов, от фатального ощущения собственного несовершенства, которые мы испытывали в его присутствии. Все даже как-то свободно вздохнули, словно в одночасье получили от какого-то высшего разума прощение.
Его супруга, милейшая Агнесса Ивановна, умевшая, как заправский повар, варить солянку, скончалась где-то в 91-м, сразу, как у нас начались либеральные экономические реформы, а дочь спустя два года уехала по контракту в Данию и там вышла замуж за корейца. Дочь приезжала редко – он сам нам об этом говорил, – чаще звонила, звала к себе, в Европу, ёрничала:
– Ну что, папаша, ты все еще любишь свою говнородину – или все-таки к нам переедешь, в нормальную страну?
Петр Алексеевич отшучивался, по его собственному признанию, как правило, неуклюже. Говорил, что он не король Лир, что свое царство не отдаст. Уезжать он не хотел, но то, что происходило вокруг – в стране, на факультете, на кафедре, – оптимизма ему не добавляло. Профессорской зарплаты едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Его знаменитый некогда семинар посещало все меньше и меньше студентов, а те, что появлялись, приходили сюда из-под палки, по учебной надобности, и дежурно отбывали время, читая под партой детективы. Наука, которой он был предан, которая и так выдыхалась, как загнанная лошадь, замерла, обнищала, стала жить подаянием, милостынями каких-то сомнительных фондов и проворных субъектов с вороватыми физиономиями. Коллеги превратились в хитрожопых дельцов, ловко работающих локтями. Он говорил, что ему стало противно, скучно. В новой жизни, которой жила страна, которой стало жить образование, он ничего не понимал и не желал понимать. Когда в его присутствии заговаривали о “вызовах времени”, о реформах, он только сочувственно морщился.