Первый миг свободы | страница 48



И даже сегодня, спустя четверть века, то, что случилось потом, причиняет мне такую же — нет, еще более острую — боль. Я до сих пор вижу перед собой долговязого, краснолицего и рыжеволосого американца, осторожно держащего за край банку горячего — прямо с огня — какао на молоке. Он подходит к молоденькому зенитчику, что стоит рядом со мной, и предлагает ему выпить какао. Мальчик запуган, он боится, за последние дни он не видел ничего хорошего, он колеблется, вопросительно глядит на меня, потом обращает взгляд к американцу, и лицо его трогает жалостная гримаса, намек на улыбку. А у американца глаза поблескивают, как у коршуна. Он торопит, понукает мальчика, одетого в слишком просторный мундир. Грубым, гортанным голосом громко кричит:

— Hey boy!..[3]

И мальчик берет банку. Но едва он подносит ее к губам и делает первый глоток, как американец из всех сил бьет ладонью по дну банки. Горячее, только с огня, какао выплескивается мальчику в лицо. Он издает звериный вой и хватается руками за лицо. Банка откатывается к моим ногам, мальчик едва не падает, я его поддерживаю. Со злобным, издевательским смехом американец возвращается к приятелям, чтобы должным образом живописать свой героический подвиг. Солдаты безучастно глядят на мальчика. Я снимаю пальто, расстилаю возле стены и укладываю его. Больше я ничего не могу сделать…

А мы все стоим и стоим… Вот она, человечность, изготовленная в США, думается мне. Они, конечно, припоздали, но тем не менее пришли и теперь освобождают нас… Только как же она будет выглядеть, эта свобода, которую они нам принесли?

Иллюзий на сей счет у меня не было.

Когда начало смеркаться, я решил бежать из этого плена. Сделав вид, будто мне надо справить естественную надобность, я зашел за цепь танков, стоявших вдоль дороги. Танковые экипажи сидели на гусеницах, кто курил, кто дремал, мной они, во всяком случае, не интересовались. Я упал в придорожную канаву и несколько сот метров полз по колкой стерне и сухой крапиве. По левую руку от меня раскинулись небольшие садовые участки. Я перевалился через первый забор и долго лежал там. Стемнело. Пригнувшись, я добежал до второго забора, потом до третьего, до четвертого и так далее. Когда сады остались позади, я выпрямился во весь рост и припустил трусцой. Лес принял меня в свои объятья и укрыл от чужих глаз. Утром следующего дня я добрался до своей деревни. Она была разрушена.

Нетрудно понять, что все события, происшедшие до этого момента, я отношу к тем последним часам издыхающего преступного режима, когда он, уже корчась в злобных содроганиях, громоздил одно злодеяние на другое, прежде чем началась его предсмертная агония.