Монах | страница 27
Сказав так, он умолк и погрузился в восторженное созерцание изображения Мадонны.
Краски картины были восхитительно свежи, от ее лица исходила невысказанная мольба, которая мучительно притягивала к себе. Глядя на нее, монах всякий раз не мог отделаться от странного смятения, как будто проникновенная красота изображения слишком обнаруживала тайну, которой лучше было бы оставаться скрытой.
Его мысли текли в том же направлении, и он заговорил снова:
— Да, если бы лицо какой-нибудь женщины имело те же черты, как бы я избегнул ее? Как бы я избежал искушения? Что, если бы я отдал тридцать лет страданий и умерщвления плоти за одну ее ласку? Безумец, это искушение — в тебе самом, в твоей душе, ты сам его создаешь! Не бывает таких женщин, а если бы и нашлась одна, то это был бы ангел, а не создание рода человеческого. Это — создание твоей души; это всего-навсего твоя душа представляет ее такой прекрасной, такой волнующей. Все это — только воображение. Однако если бы Господь хотел искусить тебя, не мог бы он воспользоваться этим ликом? Если бы вдруг произошло чудо, и как доказательство Его всемогущества эта женщина оказалась бы сейчас здесь, перед тобой?
— Ну что ж, — произнес он выпрямившись. — Вот когда ОНИ увидели бы, чего стоит добродетель. Ты бы доказал им, что ты создан из камня. Тебе ли грешить? Они давно знают, что это невозможно, — и что тогда все ИХ козни? Пусть ОНИ искушают тех, кто слабее тебя!
В этот момент в дверь постучали. Все еще во власти какого-то опьяняющего возбуждения, монах поднял голову. Взгляд его сверкал.
— Кто там? — спросил он, помедлив.
— Юный Розарио, — ответил приятный голос.
— Входите же, дитя мое.
Дверь тотчас же отворилась, и вошел Розарио с корзинкой в руке. Это был юный послушник, который вот-вот должен был принять обет. Все в нем вызывало симпатию, и все — даже его постоянная сдержанность и скрытность — делало его еще привлекательнее. Приближающееся пострижение, печаль, нескрываемое отвращение к обществу, смирение перед другими, суровость по отношению к себе самому — все это, как и сама его жизнь и присутствие в монастыре, было окутано таинственностью и возбуждало любопытство. Он всегда носил широкий капюшон, надвинутый на самые глаза, и никто, даже Амбросио, не мог бы похвалиться, что хорошо разглядел его лицо. Никто не мог бы сказать, откуда он, а сам он молчал о своем происхождении, можно сказать, еще упорнее, чем обо всем остальном. Впрочем, никто и не настаивал на его откровенности.