Всё, что осталось | страница 90



В студенчестве, погрузившись в мир давно усопших и осознав, что он мне не слишком интересен, я двинулась дальше, стремясь к большей связи с реальностью и к открытиям, которые будут меня ждать с каждым следующим шагом.

Я никогда не хотела работать с живыми. Хоть я и признаю важность такой работы и глубину удовлетворения, которое получаешь, исцеляя больных, в глубине души мне всегда казалось, что с живыми пациентами куда больше проблем, чем с трупами. Будучи наполовину одержимой порядком, а наполовину — трусихой, я решила, что односторонние отношения подойдут мне больше — иными словами, предпочла работу, где вопросы буду задавать только я.

Выбери я медицину, то наверняка при первой же ошибке, негативно сказавшейся на чьем-то здоровье или ускорившей чью-то кончину, я тут же подняла бы белый флаг. Я лишилась бы всякой уверенности в своей способности принимать решения и сочла бы свое вмешательство опасным для пациентов. Кто-то скажет, что именно так и следует рассуждать врачу, но я просто не смогла бы работать дальше, если бы сочла, что могу причинить кому-то вред. Поэтому, думается, правильный путь был мною выбран еще в школьные годы. Работать только с покойными: сначала в мясной лавке, потом в морге.

Судебные антропологи, конечно, тоже порой совершают ошибки. Только в наивных телешоу CSI яйцеголовые ученые в конце неизбежно торжествуют. На самом деле в нашей памяти куда более отчетливо запечатлеваются воспоминания о случаях, которые поставили под вопрос нашу репутацию или так и остались нерешенными — случаях, когда мы чувствуем, что могли бы сделать больше. Это, в частности, дела, в которых, сколько бы усилий мы ни приложили, личность безымянного трупа так и не удается установить, либо те, где не удается обнаружить тело пропавшего, который практически наверняка мертв. Если круг не замыкается, остается ощущение незавершенности. Такие дела словно укусы на коже — сколько не чеши, продолжают зудеть, пока отгадка не будет найдена.

Я не представляю, что может быть страшней, чем не знать, где находится любимый человек или что с ним произошло. Он жив и здоров? Или случилось нечто ужасное? Может, он умер и лежит где-то на пустоши, вдали от человеческих глаз, или его специально закопали в какую-то безымянную яму в земле? Эти мысли терзают всех родителей, братьев, сестер, детей, родственников и друзей пропавших.

Скорбь — наш ответ на любую потерю, не только на официально подтвержденную и засвидетельствованную смерть, и для тех, кто не знает, жив их близкий или умер, ее груз особенно тяжел. С ней они засыпают вечерами и просыпаются по утрам, а порой не расстаются даже во сне. С течением времени некоторым из них кажется, что ее острота слабеет, но тут, без предупреждения, чье-то имя, дата, фотография или музыка снова бросают их в черный водоворот, заставляя перебирать все кошмарные варианты. Для человека характерен такой двоичный процесс, с колебаниями от «ориентации на утрату» к «ориентации на восстановление». Супруги, у которых пропал ребенок, как-то сказали мне, что живут в каком-то «заикающемся» мире. Ты проигрываешь в голове одни и те же жуткие сценарии, которые идут по бесконечному кругу, и никак не можешь вырваться из него.