Люди из захолустья | страница 105



За водкой бегал простуженный, закутанный в какой-то половик мужичонка, церковный сторож, услужавший по вечерам гостям за некоторые подачки. Механику этого бегания Петр знал отлично: сторож хлопал дверью для виду, а потом подавался в кухню, где Аграфена Ивановна обтирала уже новый литр. Съедали третью сковороду яичницы; сковорода — еле обхватить руками. Никитин галдел больше всех, а когда посылал за чем-нибудь, выхватывал деньги из кармана прямо комком и, не считая, выдирал оттуда и ронял кредитки. Сторож улучал момент и цапал со стола лафитничек. Позже заезжие мужики в тулупах обнаружились в халупе, и их настойчиво и крикливо, с надсадом угощал вербовщик. И опять выдирал деньги из кулака — так, что у Петра вчуже болело сердце: ворон тут каркал… А садясь, вербовщик все ловчился завить руку вокруг Дусиных плеч; та — при гостях, что ли? — не давалась. Не цветы — мрак кружил теперь около него, голубого и пропащего. И, как бы чуя и расшибая все эти опасенья, вскочил распаленно вербовщик.

— Мамаша, никаких не бойся! При такой башке, — он с похвальбой похлопал себя по темени, — никогда не пропадешь. Одно изобретенье, товарищи, имею… на всю стройку всех перекрою!

Он пьяно выхватил у Дуси гитару, упал на стул, голова у вербовщика подломилась.

— Забыл… для мамаши хочу спеть… на всю жизнь есть одна песня! Слушай, мамаш!

Ты жива еще… м-моя стару-шка?
Жив и я… Привет тебе, при-вет!

Вербовщик икающе вздыхал, чересчур плаксивил, но выходило все же хорошо. Не то чтобы хорошо, а вдруг вот такое этой песней подошло, чего не хватало, чтобы людям, сидящим в чаду халупном, глубоко, во всю тоску, вздохнулось… На полочке с иконами мигала лампадка: вечер пришелся субботний. И лампадка под песню вышла показаться вперед. На дворе субботняя, всенощная вьюга. На санках мчат милую, как вот на бумажной картинке на стене. Мчат заунывно, как будто напоследок. Прости-прощай, Мшанск!.. И заезжие мужики попритихли; гуще понесло от их тулупов керосином, рыбой, родимой лавкой… У Санечки в кривом рту стиснулись зубы; может быть, и скрипят, только не слышно за гитарой… Хорошо брал всех песнею сволочь-вербовщик:

Не буди… того, что отмечталось…
Не зови того, что не сбылось…

Аграфена Ивановна — ну да, это про Мишу ей пели! — не выдержала, сладостно сморщилась и губами и носом. Сторож, покосившись на нее, стянул еще лафитник; еще раз покосившись, полез к яичнице. Тут уж Аграфена Ивановна сверкнула на него казнящим взглядом… А Петра оковала песня. «Не зови… того, что не сбылось…» «Нет нам счастья и не будет, — забредилось, без слез захныкалось ему, — заупокой один остался…» И гибельно-приятно было поддаваться. Дуся не сводила с певца вкось уставленных одурелых глаз; грудь ее и все тело, даже ноги, разволнованно дышало. «Готова!..» И Петр царапнул себя ногтями по руке, поборол сразу в себе и песню и расслабленность. Надо было побороть. Надо было не допустить. И Санечка тоже все понял, мелкими и трезвыми глазками моргал на Дусю: не было Дуси, одна подвыпившая, уже взятая мертвой хваткой, готовая ко всему баба-дуреха. «Стравить разве?» — прошла в Петре отчаянность. Санечка-то, может быть, не раз щупал нож в кармане за эти вечера, только брал его вербовщик своей щедростью, напоем, молодечеством. А стравить недолго было, шепотом подбавить только Санечке жарку. Но вовремя попридержал, охолодил себя. Шум, скандал, дознание… Все налаженное — сразу на ноль, одно пепелище оставят от халупы. Настойчиво досидел до полночного часа, пока Никитина на руках не снесли в сани.