Семь миллионов сапфиров | страница 65
Однажды Иона предложила и мне пройти процедуру, но я твердо решил оставить все на своих местах. Мне показалось мнимым, невесомым это «счастье», которое могло достаться столь легким путем.
Возвращаясь в летнюю кухню, я радовался как ребенок. Я шел вдоль пролеска и что-то напевал. Во мне не было ни боли, ни зависти, ни желчи. Больше не звучали саднящие ноты Сонаты смерти, она затихла. Головокружительный запах сирени сводил с ума, и какая-то энергия, неведомая доселе, переполняла меня. Закрывая глаза, я видел эту девушку воочию, и мне безумно хотелось жить, сбежать от неподкупной реальности, чтобы наши свидания с Ионой длились вечно.
Острое, мучительное желание жить, когда ты словно кричишь об этом в тишину и надрываешь от напряжения связки.
Я понял, что лукавил, когда, мечтая встретить Иону, клялся, будто готов умереть за эту встречу. Выходит, я просто лелеял в себе ростки надежды, а теперь же – невыразимо хотел жить, творить, любить ее, если уж это задумано судьбой. Так правду ли говорят восточные мистики и последователи буддизма, что наша жизнь предопределена с самого рождения? Правду ли пророчат хироманты, читая письмена с линий, прочерченных на наших ладонях? В то лето я действительно чувствовал себя послушной марионеткой в руках судьбы.
Я готовился ко сну, когда услышал тихий, утробный плач. Я вышел из летней кухни и двинулся на этот звук, похожий на всхлипы раненой флейты. Он тянулся из хозяйского дома. Я ринулся на помощь и увидел в окошке Амаду, сотрясающегося от слез, рядом с какой-то мятой, «увянувшей» фотографией. Я долго стучал в дверь, но он не открыл. Когда я вернулся к окошку, шторы уже были наглухо задернуты.
На следующий день Иона рассказала его историю, о которой знали в округе все, и это меня обожгло. Опять все перевернулось с ног на голову, и меня охватил первобытный ужас, с которым я едва мог справиться. В его истории тоже звучала ужасающая Соната обреченности.
То была история несчастного человека, мечтавшего о смерти, каждое утро и вечер молившегося небесам, чтобы ему ниспослали милость уйти раньше. Его сердце жило лишь воспоминаниями о безвременно ушедших сыновьях, любимых мальчиках, как две капли воды похожих друг на друга, грустно смотревших в небеса, когда сорок лет назад их загрыз сорвавшийся с цепи соседский бультерьер.
Амаду жил глубоко внутри себя, глядя на мир своими заплаканными, но беспредельно ясными глазами, и такое скорбное было у него лицо, когда он оставался наедине с собой, что об его огромном одиночестве шептались даже за пределами Фарфаллы. Однако на публике он тщательнейшим образом прятал свои слезы, оставаясь предельно молчаливым, сохранившим былое мужество и гордость.