Окольные пути | страница 43
Менингу залюбовался красивыми вещами спящего, затем в своей наивности попытался снять с него часы, это ему не удалось, но Брюно очнулся, приподнялся на локтях, глаза его блуждали, он был в горячке. В этот момент он увидел перед собой расплывающееся лицо, он поморгал – лицо осталось.
Дело в том, что внешность Менингу имела все признаки умственной отсталости, впрочем, не ярко выраженной, но у него была некоторая нечеткость в чертах лица, самом контуре, как будто его создал художник-пуантилист. Глаза и рот никогда не смеялись одновременно; всегда казалось, что его лицо не отражало тех чувств, которые он переживал в данную минуту, поэтому Менингу не принимали всерьез и, стало быть, не любили.
Таким образом, Никуда-не-пойду жил в одиночестве в разрушенном доме за рощей. Сексуальные порывы, еще неоформившиеся, хотя и переполнявшие его тело, подтолкнули его однажды к одной деревенской женщине, но та, будучи сильным созданием, подвесила его к воротам за пояс штанов, которые он так и не успел снять для достижения своих целей; затем, по вполне объяснимой ошибке, он устремился на викария, хрупкого молодого человека, которого местный кюре настойчиво хотел закалить тяготами деревенской жизни, но который из-за слишком настойчивых ухаживаний со стороны Менингу был переведен для несения апостольской службы в какой-то городок. Утолил или не утолил свои мерзостные желания Менингу – неизвестно, но в течение пяти лет он вел спокойный образ жизни; поговаривали, что он удовлетворялся кое-какой домашней скотиной, хотя ни разу не видели, чтобы хоть одно животное из его стада при виде Менингу принималось бы трепетать, подавать голос или бежало бы к нему. Окружающие думали, что он не только портит, но и наказывает объекты своих вожделений, из-за чего эти несчастные животные становились крайне нахальными и безразличными.
Короче говоря, Никуда-не-пойду воспылал внезапной любовью к этому красивому молодому человеку, лежащему на траве в прекрасных одеждах и с пылающим лицом. В восхищении он протянул руку к Брюно, положил ее ему на волосы и, смеясь, подергал их, при этом с его нижней губы стекла тонкая струйка слюны. В другое время и в другом месте Брюно закричал бы от ужаса, постарался бы нокаутировать этого извращенца или галопом бы припустил от него. Но сейчас он был в бреду. И в бреду ему виделись пустыни, пески, барханы, далекие оазисы и гостеприимные кочевники. У того, кто возвышался сейчас над ним, конечно, не было благородного лица, как у кабила или синего человека <племена в странах Магриба>, но он казался таким счастливым и гордым оттого, что спас Брюно от ужасной и почти неотвратимой смерти. Брюно, пошатнувшись, встал, но был вынужден опереться о своего спасителя. У Брюно поднялся сильный жар, ему мерещились фески, верблюды, и, улыбаясь, он принимал страстные поцелуи, которыми Менингу покрывал его лицо, за древний мусульманский обычай. Впрочем, он и сам несколько раз поцеловал, хотя гораздо более скромно, на диво пухлые и розовые щеки этого бедуина, отважного сына пустыни – надо сказать, самый пресыщенный зрелищами парижанин оторопел бы от такой сцены. Все же эти старые обычаи быстро утомили его, и Брюно сел на каменистую землю по-турецки, скрестив ноги и поджав их под себя. Этот новый способ садиться, которого он никогда не видел – и неудивительно: в этих местах никто так не садился, – вызвал у Никуда-не-пойду новый прилив уважения и восхищения. Он попытался сделать то же самое, но зашатался, грохнулся, после нескольких неграциозных и безуспешных взмахов руками смирился и сел, как обычно садился, у ног своего нового предмета поклонения.