Никуда | страница 7



Но я заставил себя наклониться, согнуться и при этом не переломиться. Так же через не могу, не оберегая пальцев и рук, вкопался в песок посреди колеи, до пупа. Понизу ветер не ощущался, не было его, лишь песочные иголочно колкие брызги. А сам смерч кручено струился в небо воронкой, и я бес­препятственно зарывался в песок, сооружая нечто вроде гнезда, как это проде­лывает курица, освобождаясь от яйца. Только молча, без сокота и кудахтанья. Голос примерз внутри меня. Язык обездвижен, даже губ не облизать. И слюны не давал. Булыжник, а не язык. А такой ловкий и даже брехливый до этого.

Но потихоньку, помаленьку, сначала поверхностно, кожей, я оттаивал. Разогревал, как на черени бабушкиной печи, отмершие половинки, потом одубелые ноги. Бездумно веял растопыренными пальцами пухово мягкий песок, словно сам сеялся пылью.

Изувеченные, в сукровице, ржавые пальцы сбрасывали несмываемую болезную кору. И не щемили, как раньше, от тепла и холода, ощутимо затя­гивались ласковой кожицей новорожденного. Набрякали приятной глазу янтарной живицей — живой, защищенной молодой кожей, кровью. И кто-то там, погребенный в гостинце, дышал мне в ноги, щекотал пятки, так что я невольно рассмеялся. И я уже готов был остаться здесь, в моем песочном гнез­де, навсегда. Только побаивался прорасти и вырасти среди белого дорожного песка деревом, той же сосной. Потому что издавна ощущал себя деревом и, может, немного песком, белым смехом рассыпанным у его корней. Но сейчас я подумал и понял — сломают, сломают дерево, выросшее посередке машин­ной дороги. Сломают молодым. И не плюнут. Бросят, как собаку под забором, втопчут в наезженную колею. Мимоходом навсегда упокоят.

Жалко себя. Мне еще до слез хочется просыпаться, вставать и ходить по этому белому-белому песку. Поднять под той елочкой боровичок, поцеловать его в росную коричневую головку, на которую дышал в ночи заяц, обдавал парным духом лосенок. Помычать и повздыхать коровой или теленком в сарае, сквозь щели которого задумчиво курится пыль и труха, попадая на луч солнца. И не только жить так, в тепле и добре, с ягодками и цветочками, но и с синяками и шишками. Подраться хотя бы с ястребками, гнездящимися на бабушкиной груше-медовке, что клюют мою лысую макитру, когда я навещаю их, хочу на язык и зуб жарким солнечным полднем медовок. Хочу, чтобы на земле был на мне чей-то глаз, и лучше добрый.

Я выкопался из свитого мною же посреди седого песка кубла. Правда, песок уже был не седой, больше походил на застарелую, покрытую коркой золу. Слежавшийся, придавленный вечерним мраком, будто осенним дождем, он казался тяжелым, некрасивым, приставуче летучим, будто прах. В нем уже нет дневной памяти солнца: состарился, земельно почернел, выгорел. Зола золой, тлен, прах. И тебя превращает в такое же, клонит к земле.