Никуда | страница 32
Обочинная ограда из колючей проволоки, судя по всему, была вынужденно необходимой — лесные палы, пожары. Который год стояла сушь. Земля, долы и курганы, боры и дубравы пошли в минувшую зиму неоплодотворенными дождями. И теперь поджаривало, жгло так, что даже воздух дымился.
Все объяснимо, все так. Да как у нас говорят, не грех и перетакнуть. Напоминание очень уж недоброе и жгучее. Память полешука еще не избыла его. Мы еще и сегодня зонно заключены за колючей проволокой — войной, партизанщиной, беженством Чернобыля, отчуждением даже родных погостов.
Мне не раз приходилось наблюдать, быть свидетелем того, как отдает душу миру, уходит в небытие, улетает в вечный вырай птица, умирает лесной зверь и домашнее животное. Неслышимо, покорно, задумчиво и молча. Не с потусторонним ли уже добровольным соглашением и договором со смертью, достоинством и мужеством перед неизбежным, как воин, которого и враги предают земле с честью. Разумно и просветленно, с неземным уже светом в глазах, свечечкой, последней данью земной своей сущности, неугасимой искринкой своего пребывания в этом мире.
Нечто подобное чувствовалось и в том, как дышали и блаженствовали яркой зеленью лиственные деревья, как пружинисто и колко прижмуривали очи хвойники, почти неземно уже стоя по обе стороны шоссе — их Стикса. Почти по Лермонтову — пророчески смертно. Такая без дрожи и страха смертность свойственна наверняка всему живому и сущему только в роковую минуту. Об этом без слов говорили уже отмершие возле их ног, видимых и невидимых корней желтые и ломкие травы, исходящие трухой и перхотью серо-седые лосиные мхи Полесья. Те самые, из которых так озорно выглядывают в добрую летнюю пору молодые, росисто цыганоголовые, коренастобелощекие боровики. Теперь же седые мхи обнажили белый песок, из которого они проклевывались, тленно обратились в прах. Песок шепотно и обморочно отпевал их. И не только их — мать-грибницу и ее живородное лоно.
Предчувствие того, что день не задался, пошел не так в самом начале пути, оправдывалось. На радость или горе, но прозорливость, предвидение, каким владели наши пращуры, в последнее время пробуждается и в нас. За ними была сила и мир, которые они несли на своих плечах и в руках, властвовали над собой и своей землей. Мы же владеем пустотой и безладьем. Опустошен и я. Гол как сокол. Пуст. Карманно, душевно. И в голове шаром покати. И в руках ничего. Никто не положил в мои ладони и камня даже — горсти земли из селища моей бабушки Устимьи Говор, жизнь которой на этой земле была дольше века — сто двенадцать лет. А сегодня там, где она вековала, — только горб. От ее селища, котлища, кубла, гнезда не осталось и знака. Нет знака и от дома, где родилась мама. А я памятью сердца, всем существом своим бегом бежал по болотам и трясинам к их святому гнездованию, чтобы нагрести, завернуть в тряпицу горсточку их праха и донести до места их упокоения, до ставшей им пухом родной земли.