Салют на Неве | страница 50
Судьба Барковского была, однако, печальной. Смелый летчик, уже сбивший над Финским заливом два немецких бомбардировщика, он после двух ранений впал в состояние щемящей тоски по Большой земле. На Ханко его привела случайная командировка из Таллина. В столице Эстонии у него осталась семья, с которой он простился только на один день, до вечера. Первую рану он получил в воздухе у ханковских берегов. Несмотря на большую потерю крови, ему удалось тогда довести самолет до аэродрома и благополучно приземлиться среди свежих воронок. Это было две недели назад. Теперь, снова попав в наш подвал, Барковский мучительно заскучал по Дому. Он часто говорил своим приятным картавящим голосом:
— Я начинаю бояться Ханко. Здесь меня преследует какой-то злой рок. Жена и сын, вероятно, считают меня погибшим, а я лежу, как беспомощный кролик, в этом сыром подвале, отделенный от них пустяковым часовым перелетом. Ах, скорей бы попасть домой!
Он настойчиво, с утра до вечера, просил отправить его в Таллин. В половине августа представилась новая — последняя — возможность морской эвакуации раненых. Шура снарядила Барковского в путь и проводила его до самого порта. Стоял тихий лунный вечер, обещавший спокойное плавание. Прощаясь, Барковский сказал, что завтра же вернется в свою часть и найдет способы сообщать нам о каждом сбитом им самолете. Но вернуться ему не пришлось. Катер, на котором он вышел из Ханко, подорвался в пути на минном поле, и Барковский погиб, получив третью и на этот раз смертельную рану.
С 22 июня, с того незабываемого утра, когда мы с Шурой налегке уехали в госпиталь, нам еще ни разу не пришлось побывать дома. Мы даже не знали, цела ли наша квартира и сохранилось ли что-нибудь в ней. Вся внешняя обстановка жизни, к которой мы привыкли до войны и без которой, казалось, невозможно было нормальное существование, внезапно отошла от нас в далекое прошлое. Я брился теперь чужой бритвой, носил бязевое госпитальное белье, пил чай из большой эмалированной кружки и крепко спал на втором ярусе короткой и жесткой кровати. Все это стало уже привычкой. Только отсутствие шинели давало себя чувствовать в холодные, ветреные вечера. Шуре было Труднее. Через месяц после переселения в подвал она начала вспоминать о тех мелких и многочисленных вещах, которые в любых условиях становятся необходимыми женщине.
Как-то утром мне пришла мысль прокатиться в наш домик, находившийся в самом конце улицы № 30, километрах в трех от подвала. Большинство улиц на Ханко не имели еще названий и были просто пронумерованы. Стрельбы не было, раненые не поступали, девушки в синих форменках собирали в парке бруснику. Я вызвал по телефону санитарную машину и отправился в путь. Стояла ясная солнечная погода с тем прозрачным и теплым воздухом, какой бывает на северном взморье в последние дни лета. Кругом развертывалась печальная панорама полуразрушенного, безлюдного города. На дорогах валялись обгорелые бревна и пожелтевшие, вырванные с корнем деревья. У покосившегося фонарного столба, оскалив зубы, лежала убитая лошадь. Обугленные стены домов местами еще дымились. На главной улице не было видно ни одной уцелевшей крыши, ни одного сохранившегося окна. На месте знакомых, оставшихся в памяти зданий чернели дикие пустыри. Возле вокзала, мимо которого шло шоссе, еще чувствовались признаки жизни. Красноармейцы стрелковой бригады, без фуражек, в расстегнутых гимнастерках, грузили в товарный вагон новенькие, сверкающие на солнце пулеметы, только что привезенные с оружейного склада. В стороне, на запасном пути, пыхтел паровоз. Между городом и перешейком, на протяжении двадцати трех километров, постоянно ходили железнодорожные составы. Они перевозили продовольствие и боеприпасы стрелковым частям, державшим сухопутную линию обороны. Финны часто стреляли с островов по клубам паровозного дыма, и ремонтные рабочие каждую ночь чинили разрушенные пути. Миновав вокзал, мы свернули на улицу № 30. Вдоль нее пестрой вереницей тянулись одноэтажные домики, окруженные низкими изгородями, фруктовыми садами и цветниками. Вдали голубела полоска хвойного леса. Наконец показалась знакомая зеленая крыша, мелькнула серая стена, прикрытая разросшимися за лето кустами шиповника и сирени, стало видно крыльцо, по которому я столько раз поднимался, возвращаясь вечерами со службы. Домик стоял таким, каким мы покинули его в памятную ночь начала войны. Только стекла окон покрылись густою пылью, садик зарос травой да кругом застыла необыкновенная тишина. По соседним дворам и дорогам медленно и бесшумно бродили вооруженные патрули. Окраины Ханко, в том числе наша улица, не подвергались пока артиллерийским обстрелам. Находившиеся здесь жилые строения, покинутые с первых дней войны, не привлекали внимания финнов. Здесь был словно другой мир.