Салют на Неве | страница 22
День 3 июля начался с обычных строительных работ. Перевязок было мало, и все хирурги, обойдя раненых, с утра вышли во двор. Финны несколько раз принимались стрелять, но снаряды высоко пролетали над городом и падали где-то в море. Было душно, чувствовалось приближение грозы. Мы вырыли вокруг дома глубокие ямы и сели на бревна, ожидая прихода плотников.
Вдруг из подвала выбежала Маруся, обвела нас сияющим взглядом и крикнула на весь парк:
— Товарищи, идите скорей слушать радио! Сейчас будет говорить товарищ Сталин!
Все вскочили и побежали в подвал. Около репродуктора уже стояла притихшая, сосредоточенная, неподвижная толпа. Санитары, горбясь под низкими балками, выносили из осадочника раненых и укладывали их на расставленные вдоль стен топчаны. С улицы входили все новые и новые люди. Какой-то матрос, с длинными усами, весь обвешанный гранатами, протискался сквозь толпу и, оперевшись на автомат, замер, у репродуктора. Хлопнув дверью, на цыпочках прошагали запоздавшие плотники. Из высоко прибитого черного диска вырывался хриплый свист финских радиостанций. Так прошло пять, десять, может быть пятнадцать минут. Вдруг четко прозвучал голос Сталина: «Товарищи! Граждане! Братья и сестры!» Ни тысячеверстная даль, ни злобные завывания финнов не могли заглушить Москвы. Все подались вперед и затаили дыхание. Голос вождя был спокоен, тверд и немного печален. Сталин говорил о том, что советский народ вступил в смертельную схватку с фашизмом, о том, что силы наши неисчислимы, о том, что мы победим. Никто не шелохнулся, никто не закурил папиросы. Все стояли, страстно переживая каждое сказанное слово, каждый звук знакомого голоса, отличимого от миллионов других голосов.
Днем над Ханко прошла гроза, и теплый ливень долго стучал по крышам заколоченных, мертвых домов. В подвале стало сыро, и раненым выдали ватные одеяла. Все обитатели главной операционной, кроме дежурных, продолжали работу во дворе.
Лишь только сгустились сумерки (шел первый час ночи), я вскарабкался по обыкновению на второй ярус корабельной койки, стоявшей в нашей микроскопической комнатушке, выключил свет и, в предвкушении сна, стал размышлять о минувшем дне. Внизу спала Шура. Первый месяц войны, в ожидании ночных боев, ханковцы спали не раздеваясь, в полном обмундировании. Я все-таки, нарушая обычай, снимал потихоньку ботинки и вешал их на гвоздь, прибитый возле самого потолка. Часа в три ночи чьи-то могучие руки — так мне приснилось — схватили меня за плечи и стремительно бросили в бездну. Я проснулся и с трудом понял, что лежу на мокром полу, среди осколков упавшего со стола и вдребезги разбившегося графина. В воздухе стоял странный гул, похожий на завывание вьюги. Я встал и повернул выключатель. Свет не горел. Через засыпанное песком и заколоченное окно неясно доносились человеческие голоса. Нащупав дверь и без привычки путаясь среди липких, влажных столбов, мы с Шурой вышли во двор. Было совсем светло, и над крышей нашего дома плавно покачивалась пелена серого дыма. Столбовой, Белоголовов и несколько девушек-сестер стояли возле глубокой, еще дымящейся воронки, в десяти шагах от подвала. На месте, где находился сарай, валялись груды закопченного щебня. По двору, жалобно воя и обнюхивая землю, одиноко бродила прижившаяся у нас собака. Условно мы называли ее Лайкой. Она искала и не находила своих пропавших щенят.