Салют на Неве | страница 140



Марья Глебовна, очень похудевшая и постаревшая с тех пор, как я видел ее в последний раз, помогла нам раздеться.

— Садитесь на кровать, — сказала она и улыбнулась прежней улыбкой. — Стулья я все сожгла. Теперь очередь за столом и буфетом.

Вера подошла к матери, обняла ее и крепко поцеловала.

— Мамочка, не жалей моих книг. Их много и хватит тебе надолго. Самые ценные из них я положу отдельно, их ты сожжешь в последнюю очередь.

В то время в Ленинграде не спрашивали: как живете? Каждая последняя новость была мрачнее вчерашней. Мне не хотелось ни о чем расспрашивать Марью Глебовну.

Я молча подошел к столу и потихоньку выложил из кармана несколько принесенных с собой сухарей. Она заметила это, грустно кивнула головой и по долгу гостеприимства принялась за приготовление чая.

— Чай у меня настоящий, грузинский. В буфете осталась еще одна пачка.

Мы сели за стол.

— Я сейчас работаю в бытовом отряде, — сказала Марья Глебовна. — Почти каждый день приходится бывать в разных местах и всякое видеть…

По моему удивленному лицу она поняла, что я ничего не знаю о бытовых отрядах.

— Это новая общественная организация, — объяснила она, заваривая крутым кипятком чай, приятный аромат которого, кружа голову, распространялся по комнате. — Мы ходим по домам и помогаем тем, кто заболел, или ранен, или ослабел от голода. Мне, например, достался дом на улице Скороходова. Там восемь квартир. В каждой из них находятся люди, которым нужна наша помощь. Одному истопишь печурку, другому принесешь воды, третьему вызовешь врача из поликлиники… Кроме того, мы взяли на себя обязанность разносить горячие обеды из районной столовой — не всем, конечно, а только тем, которые сами не могут ходить.

— Мамочка, — спросила Вера, — а в ПВО ты не работаешь больше?

— Слаба я стала по крышам да чердакам лазить. Да и в бытовом-то отряде почти одни комсомолки остались. Многие меня бабушкой называют…

— Марья Глебовна, — перебил я ее, — расскажите еще что-нибудь о вашей новой работе.

Она отхлебнула несколько глотков и неторопливо поставила чашку на коробящуюся складку скатерти.

— Хожу я к одному старому профессору-химику, — сказала она. — Дочь его с внуками эвакуировалась летом куда-то в Среднюю Азию. А он остался вдвоем с собакой, не пожелал расставаться с лабораторией. Так этот профессор каждый день ходит в свой институт и что-то там делает до самого вечера. А там и работы-то никакой быть не может — все замерзло и разрушено, и люди-то наполовину из строя выбыли… Такая, значит, привычка у него. Захожу я к нему недавно. Сидит он за столом в шапке, закутался в одеяло и читает какие-то бумаги. Перед ним в пузырьке чуть трепыхает коптилка. На полу собака лежит — одна кожа да кости, еле голову поднимает. Спрашиваю: «Кушали сегодня что-нибудь, Петр Иванович?» — «Да, говорит, съел сто граммов хлеба, а двадцать пять отдал собаке. Но я чувствую, что нам этого маловато. Нам бы еще по стакану горячего чаю». Посмотрела я на его хозяйство, а у него не только печки, даже воды в доме нет. Жалко мне стало старика — такой он большой, беспомощный и слабый… А ведь до войны я сама о нем в газетах читала. Что тут сделаешь? Стала ходить теперь к нему, помогать по хозяйству.