. Такие глубочайшие исторические трансформации, как революция неолита или промышленная революция, могут быть, таким образом, теоретически описаны Леви-Стросом в духе одновременной игры на множестве рулеток, когда выигрышная комбинация, делающая возможными эти сдвиги, складывается из усилий игроков на нескольких, а не на одной рулетке, то есть группой обществ, а не одним обществом
[2-29]. Иначе говоря, диахроническое развитие сводится к случайному итогу синхронической комбинации. Фуко, точно так же не сумев объяснить внезапные мутации между эпистемами своих ранних трудов, каждая из которых принималась за однородное единство, позднее прибегал ко все большему выделению роли случая в управлении событиями, который, как доказывал он в «Порядке дискурса», уже не должен более рассматриваться в причинно-следственном плане, а в плане сериального и непредсказуемого. На практике в последующих работах Фуко превратил эти методологические предпосылки в онтологию, всеохватывающую волю к власти, пульсирующую в «о всех социальных и психических структурах любого рода. Их общее происхождение от Ницше указывает на связь у Фуко между случайностью и властью, интерпретированной таким образом. Гипостазированная в качестве нового первопринципа в стиле Заратустры, власть утрачивает всякую историческую детерминированность: уже нет ни особых носителей власти, ни особых: целей, которым служит ее отправление. Как чистая воля, ее отправление и есть ее собственное удовлетворение. Но поскольку такая воля всепроникающа, то она должна породить свою противоположность. «Там, где власть, там и сопротивление», но это сопротивление — тоже контрвласть
[2-30]. В безграничном потоке волевого движения, вызванного поздним Фуко, причинность как объяснимая необходимость социальных отношений или исторических событий исчезает; соперничество не обусловлено, а его исход может быть только случайным. По этой версии власть есть бессмысленность события. Отношения власти «обратимы», как определяет Фуко, в том же смысле и по тем же теоретическим соображениям, что и текстуальные означения «нерешаемы», по Дерриде. Оксиморон Сейда подводит итог тому, что, собственно, может быть названо структуралистской философией истории, — «узаконенной случайности»
[2-31].
Теперь, видимо, легче понять, почему структурализм породил постструктурализм с такой легкостью и почему они так гармонично сочетаются. Ибо переход от одного к другому представляет собой завершающий ход, логически возможный в сфере, которую мы очерчиваем. Его можно было бы определить как опрокидывание самих структур. Почему казавшийся аскетичным объективизм середины 60-х годов, то есть время, я бы сказал, «Порядка вещей», столь часто выливался в сатурналии субъективизма середины 70-х — время «Анти-Эдипа» — серьезного нарушения преемственности между людьми и идеями? Ответ содержится в проблеме, поставной перед бескомпромиссным структурализмом его сходными когнитивными посылками. Ибо если в мире всех субъектов существуют только структуры, то что обеспечивает их объективность? Высокий структурализм никогда не был более резким, чем в возвещении конца человека. Фуко явно пророчески заявил в 1966 г.: «Человек находится в процессе умирания, а между тем бытие языка продолжает еще ярче светиться на нашем горизонте»