Хвастунья | страница 52
О чем это я говорю, если церковь с некоторых пор посещаю крайне редко, предпочитая молиться дома — в углу иконка, под ней — лампадка. А если кто упрекает или сама оправдаться хочу, ссылаюсь на Евангелие от Матфея, где говорится, что Христос призывал не в храме — напоказ — молитву совершать, а уйти в свою комнату. Да и Сам вплоть до Тайной Вечери в стороне ото всех молился. Мало что я говорю другим и себе, на деле — лень — моя матушка…
На поминках по Лидии Корнеевне волевая, собранная и деятельная Люша, всегда держащаяся со спокойным достоинством, так же спокойно сказала: «Мать в последнее время была очень одинока, в новогоднюю ночь не раздалось ни одного звонка». Боже мой, подумала я, вертя пуговицу на жакете, а на самом деле, желая отвертеть ту невидимую пуговицу, которая давит на самое яблочко и не дает дышать, — мы с Лидией Корнеевной последние три года только по телефону и виделись. Ну да, разные режимы, она лишь к вечеру расходилась, а у Липкина уже в одиннадцать — полный отбой ко сну. Но разве нельзя было хоть раз в году плюнуть на режим? Всегда думаешь — успеется…
А тут еще моя «Шкатулка с тройным дном» между нами встала. Лидия Корнеевна нетерпеливо ждала моей книги о музыке «Поэмы без героя», где я часто ссылаюсь на нее, то подтверждая ее соображения, то неучтиво споря. Книгу я отправила с молодым многообещающим критиком, работающим в музее Чуковского экскурсоводом и параллельно занимающимся исследованием творчества Корнея Ивановича, моим другом — китайский хвостик на затылке — Пашей Крючковым, который меня называет бабушкой. Паша торопил: «Лидия Корнеевна ждет с нетерпением». Лидия Корнеевна долго молчала, получив от меня не деревянную, а литературоведческую «шкатулку», а позвонив, сослалась на свои едва видящие глаза, — не может прочесть. Но я-то поняла: она резко не соглашалась с моей концепцией, так резко, что в любом таком случае обычно высказывалась резко в печати. Но это бы означало — разрыв. А Лидия Корнеевна не захотела идти на разрыв и, напрочь бесхитростная, прибегла к хитрости, дескать, не смогла прочесть. Но это уж совсем на нее не похоже: где бы, пусть мельком, ни упоминалось ее имя, Лидия Корнеевна непременно знала. А в моей «шкатулке» она прочно-полемически присутствует. Скорее всего, секретарствующая и родная в доме Фина вслух читала, и Лидия Корнеевна возмущалась.
Нет, я — не чудовище, чтобы не казниться. Однако и чудовище, — уже на поминках привожу себе сомнительные доводы, почему так долго не навещала. Да еще и эгоистично сберегая свои нервы, мысленно отворачиваюсь от морозно-осунувшегося лица Лидии Корнеевны и вижу ее сидящей в высоком кресле в дачной комнате. Она сидит под согнутой над нею лампой, сидит в неброской шерстяной кофте, в черной прямой юбке, немного не достающей до теплых носков, вся ее мягкая седина затянута еле заметной шелковой сеточкой, почти незрячие глаза смотрят на меня сквозь окуляры так проникновенно, будто видят насквозь, она сидит и глубоким, одышливым голосом читает мне Блока. А потом красиво-продолговатой, как у Корнея Ивановича, кистью руки указывает на синюю керамическую пепельницу: «Прошу вас, курите. Анна Андреевна сетовала: „Для курящих настали унизительные времена“. Мария Сергеевна напрасно отказывалась курить при мне. А эта пепельница — ваша». До сих пор хвастаю, что пепельница моя и, приходя по первым апрелям на дни рождения Чуковского, на всю заполненную людьми комнату-аудиторию почти кричу: «А где моя синяя пепельница, мне ее Лидия Корнеевна завещала!».