Пьеса для обреченных | страница 24
Деньги, кстати, она должна была мне немалые и аванс заплатила хороший.
Меня несказанно радовало, что пока все идет так, как надо. Я уселась в первый ряд. Вадик закончил возиться со своей стеной, снова убежал за кулисы, погасил софиты.
— Женя, — проговорил он проникновенно и страстно, возвращаясь к своей бутафорской березке, — Женя, я верю, что мы с тобой ощутим друг друга. Мужчина и женщина — они ведь Богом созданы для того, чтобы ощущать. Ты согласна?
Пришлось снова кивнуть. Из головы моей не шла мысль о том, как он будет себя чувствовать, бедненький, когда останется в пустом запертом зале. Разве что в занавес замотается, когда вахтерша откроет дверь запасным ключом и добрая половина труппы ввалится на утреннюю репетицию?
Бирюков тем временем начал входить в творческий транс: прикрыл глаза, смахнул челку со лба, потеребил шарф и… уехал от меня вместе со сценой. Я даже вздрогнула, когда он вдруг снова явился пред моими очами и грозно поинтересовался:
— Быть или не быть?
К сожалению, мне нечего было ему подсказать, но он тут же печально констатировал:
— Вот в чем вопрос.
Далее по тексту Уильяма Шекспира. Правда, монолог Гамлета был изрядно подсокращен, поэтому помянуть его в своих молитвах гражданин Бирюков попросил, как раз перед тем, как начать второй круг. И прощально швырнул в зал синий шарф.
На втором заходе он потребовал, чтобы я стала у окна и убила луну соседством. При этом Вадик был на редкость агрессивен, и я не сразу догадалась, что это — монолог Ромео.
— Плат девственницы жалок и невзрачен! — убеждал меня Бирюков. — Он не к лицу тебе. Сними его!
Я краснела и смущалась.
Когда бутафорская стена повернулась ко мне торцом, в партер полетела заветная куртка с ключами. И тут меня посетила весьма здравая мысль: ключики-то надо вытащить из кармана заранее! Дождавшись, пока Бирюков скроется из поля моего зрения, я метнулась вдоль ряда, согнувшись в три погибели, залезла под кресло (куртка улетела именно туда), а когда выпрямилась…
Сцена по-прежнему медленно вращалась вместе с декорациями. А он лежал между нагромождением картонных булыжников и чахлым деревцем с марлевой потрепанной листвой. Лежал с невыразимой актерской естественностью, как будто только что закончил читать финальный монолог какой-то трагедии и умер согласно роли. Его голова была неудобно запрокинута, рука с серебряным перстнем на пальце судорожно сжимала ствол бутафорской березки. Мизансцена получалась отличная. И он сам наверняка похлопал бы ее автору, если б мог. Но он уже не мог ничего: ни завидовать, ни радоваться чужому успеху, ни тискать по углам молоденьких артисток. Из его груди торчала длинная, матово поблескивающая рукоять ножа, по рубахе расплывалось неровное бурое пятно. А воздух постепенно пропитывался липким и тошнотворным запахом свежей крови.