Рождественские истории | страница 63
Тимофей не осерчал, но только грустно омрачился и лице и отвечает:
— Ты святое слово проводить не сведущ.
— Это, — говорю, — твоя правда, я не сведущ.
— Не сведущ, — говорит, — ты и в том, какие на свете обиды есть.
Я и в этом на его сдание[4] согласился, а он стал говорить, что есть таковые оскорбления, коих стерпеть нельзя, — и рассказал мне, что он не за деньги на дядю своего столь гневен, а за другое, чего забыть нельзя.
— Век бы про это молчать хотел, но ныне тебе, — говорит, — как другу моему откроюсь.
Я говорю:
— Если это тебе может стать на пользу — откройся.
И он открыл мне, что дядя смертно огорчил его отца, свел горем в могилу его мать, оклеветал его самого и при старости своих лет улестил и угрозами понудил одних людей выдать за него, за старика, молодую девушку, которую Тимоша с детства любил и всегда себе в жену взять располагал.
— Разве, — говорит, — все это можно простить? я его в жизнь не прощу.
— Ну да, — отвечаю, — обида твоя велика, это правда, а что Святое Писание тебя не пользует, и то не ложь.
А он мне опять напоминает, что я слабже его в Писании, и начинает доводить, как в Ветхом Завете святые мужи сами беззаконников не щадили[5] и даже своими руками заклали. Хотел он, бедняк, этим совесть свою передо мной оправдать.
А я по простоте своей ответил ему просто.
— Тимоша, — говорю, — ты умник, ты начитан и все знаешь, и я против тебя по Писанию отвечать не могу. Я что и читал, откроюсь тебе, не все разумею, поелику я человек грешный и ум имею тесный. Однако скажу тебе: в Ветхом Завете все ветхое и как-то рябит в уме двойственно, а в Новом — яснее стоит. Там надо всем блистает «Возлюби, да прости»,[6] и это всего дороже, как злат ключ, который всякий замок открывает. А в чем же прощать, неужели в некоей малой провинности, а не в самой большой вине?
Он молчит.
Тогда я положил в уме: «Господи! не угодно ли воле Твоей через меня сказать слово душе брата моего?» — и говорю, как Христа били, обижали, заплевали и так учредили, что одному Ему нигде места не было, а Он всех простил.
— Последуй, — говорю, — лучше сему, а не отомстительному обычаю.
А он пошел приводить большие толкования, как кто писал, что иное простить яко бы все равно что зло приумножить.
Я на это опровергать не мог, но сказал только:
— Я-то опасаюсь, что «многие книги безумным тя творят».[7] Ты, — говорю, — ополчись на себя. Пока ты зло помнишь — зло живо, — а пусть оно умрет, тогда и душа твоя в покос жить станет.